Заря приходит из небесных глубин icon

Заря приходит из небесных глубин



Смотрите также:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   15
nonf_biography

Морис Дрюон

Заря приходит из небесных глубин

Этот человек родился не зря и прожил долгую и чрезвычайно интересную жизнь. Он писал о себе: «Я родился в одном мире, исчезну в другом, совсем на него не похожем, а читать меня будут в третьем, тоже изменившемся».

Морис Дрюон прожил более 90 лет. Его семейное древо раскинуло ветви не только во Франции, но и во Фландрии, Бразилии и России.

При жизни он был окружен людьми, которые изо всех сил старались отыскать смысл жизни. Судьба приводила его на многие перекрестки Истории. Дрюон жил вместе со своим веком. Он наблюдал чудеса, подвиги и потрясения своего времени не только с восторгом, но и с тревогой.

От Мориса Дрюона, подарившего нам сагу «Проклятые короли».

Впервые на русском языке.’Aurore vient du fond du ciel: Mémoires

Морис Дрюон

Заря приходит из небесных глубин. Страницы моей жизни

Предисловие

Я родился в одном мире, исчезну в другом, совсем на него не похожем, а читать меня будут в третьем, тоже изменившемся.

Через сто лет все, что я собираюсь рассказать, покажется моим читателям — а хотя бы несколько человек меня наверняка прочтут, если только не случится мирового пожара, — таким же далеким, каким в мое время людям казались «Письма» Плиния Младшего, «Апология» Апулея и прочие произведения двухтысячелетней давности, благодаря которым мы утоляли свое любопытство к прошлому и извлекали некоторые уроки.

Когда я появился на свет, пахали еще ручным плугом, а радио невнятно бормотало и называлось беспроводным телеграфом. Авиацию представляли одни лишь героические стрекозы. В самых больших наших городах, за исключением Нью-Йорка, дома не превышали шести этажей.

Во всем католическом мире мессу служили на латыни. Для девушек не представляли иной участи, кроме брака, и в принципе они должны были прибывать к нему девственными. О сексе не говорили, а если и случалось, то либо иносказательно, либо с грубой похвальбой.

От рака или инфаркта тогда умирали гораздо реже, потому что умирали от других недугов. Заразные болезни подстерегали человека с детства и сражали в любом возрасте. Старость начиналась рано и угасала обычно дома. Старик, чувствовавший приближение кончины, обращал, если у него оставались силы, несколько слов к своему потомству, собравшемуся вокруг его постели.

Подавляющая часть переписки велась от руки. Любая поездка была событием редким, неторопливым, к ней долго готовились, смаковали, она все еще казалась приключением.

Люди, разбросанные по земле, отнюдь не были современниками. Некоторые народности глубинной Африки жили в каменном веке. Ближний и Средний Восток являл собой зрелище библейских времен. Галисию, Сицилию, Эпир населяли средневековые крестьяне, французские провинции — бальзаковские буржуа, английские графства — диккенсовские.

Манхэттен и Чикаго удивляли как раз потому, что развивались в ногу со временем; а в нескольких лабораториях, в основном европейских, уже начали создавать будущее. Однако все эти несоответствия мало кого беспокоили, потому что о них почти никто ничего не знал.

Основным источником энергии был уголь; нефть изрядно от него отставала. Все еще широко использовалась упряжная лошадь. И дороги Франции имели предписанную Наполеоном ширину, чтобы на них могли разъехаться два обозных фургона его армий. Дальнобойность пушек, за исключением некоторых особых орудий, не превосходила пятнадцати километров, а солдаты сражались холодным оружием.

Еще был близок XIX век. Его произведения питали мысли и мечты. Все системы правления, все режимы следовали его философским идеям или политическим теориям.

По-настоящему век заканчивается только в первой четверти следующего. Двадцатый продлится до 2015–2020 годов. Сто лет — и впрямь слишком мало, чтобы изменить Вселенную, и достойна восхищения способность людей приспосабливаться к преобразованиям, порожденным их же собственными трудами или, лучше сказать, трудами некоторых из них.

В мире, где угасает моя осень, каждый человек вступает или может вступить в непосредственное общение со всеми другими людьми, которых около шести миллиардов, хотя, когда я впервые открыл глаза, их насчитывалось только два, а завтра их будет уже семь.

Общение устное, общение воочию: можно говорить друг с другом из любой точки планеты и непосредственно наблюдать все происходящее там. Что порой делает нестерпимыми материальные диспропорции, выставленные таким образом на всеобщее обозрение.

Главы государств действуют на глазах своих народов, а потому им приходится решать прежде, чем они успели поразмыслить, и они вынуждены укрываться за крайне изощренными магнитными экранами, чтобы не были слышны их вздохи в постели. Людовик XIV, от которого обычай требовал, чтобы он облегчал желудок в присутствии своих придворных, и то располагал большей интимностью.

Комбинированные достижения химии, биологии, бактериологии, фармацевтики и высокоточной металлургии вкупе с концентрацией световых излучений произвели медицину, которая имеет меньше сходства с той, что практиковали пятьдесят лет назад, чем та, в свою очередь, имела с медициной Галена и Авиценны. Вакцинации и антибиотики обезоружили большую часть эпидемий. Так что в бедных странах, население которых быстро растет, дети умирают не от болезней, а от голода. Хирургия уже не ограничивается ампутацией; с помощью протезов или пересадок она заменяет наши кости, сосуды, внутренние органы. Агония все больше путается в трубках и проводах, а душе остается все меньше места.

Выявление еще на ступени зародыша недугов, к которым предрасположен человек, позволит более-менее уберечь его от них; профилактическая медицина уменьшит роль медицины лечебной. И при этом разовьется способность изменять генотип, то есть «программу», записанную в хромосомах. Однако никакая сила или власть не застрахована от того, чтобы к ним не протянулась чья-нибудь рука с намерением завладеть. Слишком уж велико будет искушение фабриковать категории человеческих существ, наделенных такими-то или такими-то способностями.

Доля мускульной энергии в наших трудах стала ничтожной. Этот век извлекает свое горючее из царства Аида. Ему безразлично, что нефть — жидкая смерть. Аид ведь слеп.

Ныне большая часть материалов, которые мы используем для своих построек или обиходных предметов, — синтетические. Природные же остались либо тяжким бременем бедной части населения, либо роскошью богатых классов. А планета сплошь усеяна удручающими отходами. Способность расщепить или расплавить ядро атома загнала человечество в эпоху величайших рисков, хотя мифология предупреждала нас об этом. Но мы забыли мифологию. Прометей был наказан отнюдь не за пользование огнем, а за то, что похитил семя огня. Нынешних ядерных арсеналов вполне достаточно, чтобы на века обесплодить целые континенты, а малейшая атомная станция, если в ней распаяется какая-нибудь трубка, способна уничтожить несметное множество живых существ. Нелегко будет научиться жить с заводом по производству молний в руках! Человек познает, что значит воссесть на престол Юпитера. Не исключено, что он сумеет на нем удержаться, но ему понадобится сделать над собой серьезное усилие.

Все орудия, все механизмы, изобретенные и изготовленные людьми, схематически воспроизводят либо органы, либо части органов человека или животных. Изобретают ведь, лишь отталкиваясь от чего-то известного и по его образцу. Но теперь аппаратура, устроенная наподобие наших синапсов,[1] осуществляет на повышенной скорости простые мозговые операции. И никакая промышленность, никакая администрация, никакие исследования уже не могут обойтись без этого так называемого искусственного интеллекта, который, однако, достаточно похож на нас, чтобы порой бредить.

Я начинал свою учебу, неуклюже пытаясь выводить толстые и тонкие черточки. Видя сегодня, как ребенок, еще не умеющий писать, уже пользуется компьютером, я вынужден признать, что мы принадлежим к разным векам.

Над этим ребенком кружат искусственные спутники, преодолевшие земное тяготение, соединяют нас для разговора, распространяют наши послания, предвидят, какая будет погода, а еще выше монтируются космические станции и зонды летят фотографировать кольца Сатурна. Все, что я сейчас весьма поверхностно перечислил, осуществилось за время моей жизни; и среди множества отметивших ее встреч отнюдь не самым большим сюрпризом была честь целых двадцать лет состоять в одной иностранной академии вместе с первым человеком, ступившим на Луну.

Все эти чудеса, подвиги, потрясения я наблюдал не только с восторгом, но и с тревогой. И подчас мне кажется, что я пережил древность некоей вселенской цивилизации. Если не ее темную предысторию.

Речь идет уже не о смене эпохи, но о смене эры. Я вижу, как зарождается человечество, которое будет разделено не на классы, а на касты: внизу — обширный плебс, который мнит себя вполне сведущим, поскольку умеет, нажимая на клавиши, задавать вопросы и читать с экрана ответы «да» или «нет», но никогда «быть может»; а над ним — каста всемогущих великих жрецов, верховных властителей программного обеспечения, которая в силу этого распоряжается всякой мыслью и деятельностью.

Человеку потребуются или будут навязаны другие ментальные схемы, другие способы познания и определения своего места в космосе, другие иерархии.

Одновременно творец, пользователь и жертва стольких свершений, он две сотни лет изо всех сил рвался к этой невероятной власти.

Найдет ли он способ обуздать ее?

Счастливы древние египтяне: память о них хранят каменные страницы.

«Я, имярек, и это моя скрижаль.

При моем рождении Гор просветил меня.

Я был обучен медицине, астрономии, геометрии, а также искусству письма и знанию истин. Мне ведомы имена богов, что охраняют врата.

Мои дарования и познания влекли меня к важным должностям. Я командовал войсками, я руководил ведомствами. Я повелевал и строил. Я отличился среди отличнейших, и мои труды не могут быть забыты.

Моя жизнь была прямой. Мне повиновались подчиненные, и я всегда делал подношения храму. Я не взвешивал на неверных весах.

Моя слава превзошла славу моих предков. Мне незачем сворачивать к худшей жизни.

Фараон усадил меня на седалище столь же высокое, как и его трон, и мое имя навсегда останется неотделимым от его имен».

И точка.

Этим людям не приходилось стеснять себя притворной или подлинной скромностью. Гордость была для них ритуальной обязанностью. Ибо стела, текст которой долго обдумывали и сами составляли, предназначалась отнюдь не для людского чтения; но в тот миг, когда они покидали зримый мир, ей надлежало предстать пред глазами богов. Пропуск в вечность.

Ошибки, неудачи, превратности судьбы не полагалось упоминать в этом жизнеописании на песчанике или порфире. Угрызения совести тоже. На какое достойное место по ту сторону реки мог надеяться тот, кто прибыл бы, сообщая в строках из соколов, лотосов и змей: «Я предал брата, я мошенничал на поставках, я участвовал в заговоре против своего государя, который недостаточно меня ценил. Я проиграл такую-то битву, потому что начальник конницы не понял моего приказа. Строившие пирамиду рабочие забастовали, потому что их кормили стухшей рыбой…»

Божественным властям мерзости не предъявляют. И подобно тому, как священный обычай требует каждое утро перед молитвами кропить себя очистительной водой, последнюю зарю подобает встретить, омыв свой образ от всякой скверны.

Египтянин самим собой, своей собственной персоной чтил породившее его божественное начало. Идеализировать не значит лгать. Это значит извлечь самую суть побуждений, очистив их от шелухи поступков.

Состоит ли истина нашего существа в том, что мы претерпели, или в том, чего желали? И что достойно будущего суда? То, что мы испортили, подделали, бросили, или же то, что пытались сделать и частично смогли?

Внутреннее побуждение современного человека поведать о собственной жизни, особенно если он принимал участие в делах своего века, наверняка имеет тот же исток. Современный человек, когда перед ним рисуется линия последнего горизонта, тоже хочет стать носителем своего изображения, своего двойника для потустороннего мира. Остается в наших хромосомах что-то от Аменхотепа, сына Хапу.

Мирское продолжение священной традиции, «мемуары» — те одежды, что облекут нас на смертном ложе; они — глянец нашего саркофага.

А иначе что может быть смехотворнее, чем уповать на бессмертие бумаги, чтобы удержаться чуть больше, чуть меньше в памяти вида, который рано или поздно исчезнет с планеты, в любом случае обреченной остыть?

Наука оказала бы нам большую услугу, подтвердив, что вечность не от мира сего.

Для умов, которые чувствуют, что связаны с Вселенной, или желают этого, такого рода завещательные писания ради продления жизни в дольнем, столь ограниченном мире являются, быть может, условием доступа к жизни истинной, платой за вход в круги бесконечного могущества, которые мы не способны себе представить, но думаем о них беспрестанно.

Тот, кто скажет: «Божественный гончар, вылепивший сосуд моей судьбы, вот деяния, которыми я его наполнил», может ожидать или, по крайней мере, надеяться, что перед ним откроются врата. В горделивом exedi monumentum,[2] бывшем в ходу у латинских авторов, тоже присутствует это смирение.

Свидетельствование — заключительный акт нашей миссии, который придает ей полную завершенность, в изначальном смысле слова. Мы исполнители крошечной частицы некоего замысла, осуществление которого возложено на целое человечество, и наш последний труд состоит в том, чтобы поспособствовать первому и самому необходимому из его благ: памяти.

Обращаясь к богам, египтяне могли быть краткими, они сводили вещи к их сути или, по крайней мере, к самому существенному. Мы же, обращаясь к подобным себе, вынуждены быть многословными, поскольку именно через подробности они могут узнать в нас себя, понять, чем мы были, или представить себе время, в котором мы жили.

Кому, чему и когда послужат эти воспоминания, если судьба даст мне закончить их?

Один мой давний и близкий друг однажды сказал мне великодушно: «В такой жизни, как ваша, значимо все, даже то, чему вы сами значения не придаете. Все в ней — какой-нибудь знак». Дай-то бог, чтобы этот ревностный верующий, превосходный врач и к тому же мастер дзен был бы хоть отчасти прав.

В автобиографии автор говорит только о себе; в воспоминаниях он говорит обо всем. Так что вот страницы, написанные урывками, с долгими паузами, возобновлениями, возвратами к забытому и прихотями ума; каждый, кто возьмется за их чтение, волен остановиться в любом понравившемся ему месте и почерпнуть что захочет.

Путь, которым прошло мое поколение, был на всем протяжении окаймлен то обрывами, то трясинами. Нам не поскупились ни на ужасы, ни на глупости. Для лучших из нас риск был неотделим от чести жить.

Мы беспрестанно оказывались на развилках, где требовалось выбрать завтрашнюю дорогу.

Мы были окружены людьми, которые изо всех сил старались отыскать «смысл жизни». Но сколь немногие заботились о том, чтобы придать смысл смерти! Хотя она окружала нас во всех своих видах и беспрестанно преследовала. К тому же мы были больше склонны почитать человеческое, нежели божественное.

Судьба приводила меня на многие перекрестки. Я, как говорят, жил вместе со своим веком. Вот и настала пора засвидетельствовать это.

К выпячиванию своего «Я» со времен Паскаля относятся с презрением. Но зато «я» с малой буквы необходимо, когда требуется описать доставшуюся тебе долю в трудах и днях некоего момента мира. Это наиболее простой, а стало быть, самый честный способ представить себя другим, времени, Богу.

Мне известно, что я лишь пылинка на этой Земле, которая и сама лишь пылинка в неисчислимой бесконечности. Если человек получил божественный дар слова, чтобы обозначить всякую вещь, то письмо было даровано ему для того, чтобы он оставил след своего пути, как погасшая звезда оставляет на небе след того, чем была прежде.

Книга первая

Те, через кого…

Все, что с тобой случается, изначально уготовано тебе, и это хорошо.

Если мы задумаемся о посюстороннем

Я очень рано почувствовал, что родился не зря.

Признаю, что такая точка зрения подходит для любого существа на Земле. Но я осознал это сильнее и раньше других, поскольку чрезмерное стечение того, что именуют случайностями, подавляет самую мысль о случайности.

Когда я представляю себе рассеянные по двум векам лица или одни лишь силуэты тех, через кого пришла к осуществлению моя жизнь, когда, перешагивая океаны и континенты, оцениваю их географический разброс, когда прикидываю, насколько маловероятны были их встречи, однако произошедшие, когда прохожу через эту пеструю портретную галерею, где соседствуют противоположности и сталкиваются характеры, но все же объединяются, часто лишь для того, чтобы тотчас же снова разделиться, когда подвожу там итог трудов и мечтаний, амбиций, свершений и неудач, в которых единства было не больше, чем в диссонансе, мне не удается убедить себя, что все это случайность. Хотя мы видим лишь самый кончик нити, который Парка вытянула из бесконечности для каждого из нас.

С юного возраста — я хочу сказать с тех пор, когда начинает формироваться мысль, — и вопреки баюкавшим меня семейным легендам, которые венчали ореолом оправданной или приукрашенной славы эти призраки, явившиеся в четырех основных точках, у меня никогда не возникало впечатления, что я их потомок по нисходящей линии. Скорее уж я чувствовал себя восходящим — упрямо поднявшимся странными окольными путями по склонам земли, по излучинам рек и по ступеням времени, чтобы выплыть на поверхность сознания и действия.

Я верю просто, но твердо, что воля к жизни предшествует самой жизни, что она приходит из дальней дали и упорно ищет себе обиталище, потому что она — частица божественного в нас, упорядоченная связь с космосом.

Мы живем внутри Вселенной, замкнуты в некоем тесном месте, в маленьком внутреннем дворике, и понятия не имеем об остальном дворце, о его огромных коридорах, гигантских залах, величественных парках. Ничего или же так мало! Все, что, как нам кажется, мы знаем, лишь угадано нами по смутному гулу, по отзвукам, долетевшим из-за стены, или по отблескам в уголке неба над нашим двориком, хотя это, быть может, всего лишь большой навес.

Но в этом заточении мы все облечены некоей задачей, даже если не можем представить себе, кто ее на нас возложил.

Почему среди бесконечности возможных комбинаций и пропавших семян именно наше число, наша цифра выпали из таинственной руки, что тасует карточную колоду генов и хромосом?

Я верю просто, но твердо, что каждый, сподобившийся милости и чести явиться на свет, должен исполнить, чаще всего неосознанно, крохотную, но всегда незаменимую частицу провиденциального замысла. А осознать это — добавочная милость.

Дня не проходит, чтобы мы, в зависимости от нашего характера, настроения, обстоятельств, не задумывались с большей или меньшей тревогой, ужасом или смирением о потустороннем. Наша литература, наша философия говорят только о смерти. Но мы поступаем подобающе, лишь когда забываем об этом. Почему же мы не задумываемся так же часто о посюстороннем, столь же таинственном, столь же достойном размышлений и способном наделить нас не меньшей мудростью и большей страстью?

Египтяне так тщательно готовили свое потустороннее как раз потому, что основыватись на очень светлом, очень надежном и очень устойчивом представлении о посюстороннем. Они сознавали себя призванными, в этом и состоит их благородство. Они учили нас мыслить себя тем, что мы есть: мгновением эфемерной, но необходимой энергии между двумя бесконечностями.

Нам позволительна любая гордость, и любая гордость оправдана при условии, что мы никогда не будем терять из виду нашу «бесконечность».

Я уже несколько месяцев писал эти начальные страницы, когда наткнулся у Халиля Джебрана, ливанца, жившего в начале века и мало известного французам, но чье произведение «Пророк», которое он переписывал семь раз, было опубликовано более чем в сотне миллионов экземпляров по всему миру, на следующий пассаж:

«Ваши дети — не ваши дети.

Они сыновья и дочери зова самой Жизни.

Они приходят через вас, но не от вас».

По меньшей мере нас двое, разделяющих одну и ту же основополагающую мысль.

Так что я со спокойной душой могу пригласить моего читателя, если ему угодно за мной последовать, в коридоры времени, чтобы полюбоваться вереницей висящих там портретов, подчас необычных.В одном градусе от экватора

Явились ли эти охочие до приключений дворяне из Порто или Лиссабона, из Альгарве или Браганцы, чтобы после странного Тордесильясского договора, по которому Папа Александр VI Борджа разделил владение Западной Индией между двумя иберийскими королевствами, создать империю для короля Португалии?

За четыре века Океан стер кильватерный след их каравелл.

Испанцы отправили своих конкистадоров — «завоевателей», португальцы своих дескобридоров — «следопытов». Вся разница в названии. Из этого раздела родилась Бразилия.

На ее северном побережье, всего в одном градусе от экватора, я и нахожу моих первых поддающихся распознанию предков — в городе Сан-Луис провинции Мараньян.

Сан-Луис был основан французами, в те времена, когда они тоже хотели выкроить себе кусок на новом континенте, в самом начале царствования Людовика XIII, откуда и название Сен-Луи, которое получило их поселение.

Эскадра, которой командовал г-н де Ривардьер, обнаружила там удобную якорную стоянку, дружелюбное туземное население и, за отсутствием золота, ценные породы деревьев или красители, торговля которыми могла бы стать плодоносной. Но, построив первые бастионы, жилища и склады, французы не смогли удержаться больше трех лет; португальцы вынудили их покинуть этот берег.

Однако еще и сегодня, когда старая борьба забыта, Сан-Луис с некоторым удовольствием вспоминает о своем французском происхождении.

Чуть позже явились голландцы и обосновались на двадцать лет, с 1624 по 1644 год.

Из этого времени поднимается, словно из подземелья, где пребывал слишком долго, первый портрет. Лицо стерто; на полотне почти не осталось красок. Едва различимы лишь тень шляпы с большим пером, след шпаги, очертания высоких сапог с раструбами. Но на раме уцелело имя: Антонио Тексейра де Мело. Он освободил Мараньян от голландского владычества. Герой.

Чуть дальше возникает другой персонаж — горячий и кипучий Маноэль Бекман, который в 1684 году возглавил некий неудачный переворот и чья слава дожила в местном масштабе до прошлого века. Что за переворот и с какой целью? Признаюсь, мне было недосуг заняться исследованием. Быть может, какой-нибудь специалист по истории Мараньяна скажет мне это.

Затем на протяжении ста лет стены моего восходящего коридора пустеют. Должно быть, струны, удерживающие умерших в памяти последующих поколений, слишком истончились и порвались.

Но в конце XVIII века появляются в своем салоне колониального стиля или в своем экваториальном саду внук (или правнук) Тексейры де Мело, крупный землевладелец капитано-мор Франсиско Раймундо да Суна, и внучка (или правнучка) кипучего Бекмана, донья Мария Корреа Фариа. Они только что поженились.

января 1799 года родился их сын Маноэль Одорико.

Однако вот первая странность в его родословной, касательно гражданского состояния, чреватая многими другими: почему этот Маноэль Одорико, принадлежавший к «двум самым древним и прославленным семействам страны», как напишут его биографы, никогда не носил фамилию своего отца капитано-мора, а взял или получил фамилию приемного отца (дяди или крестного) Маноэля Мендеса да Силва, от которой, впрочем, отбросил «да Силва»? Должно быть, тут кроется какая-то неведомая драма.

Позже его дети, уже за границей, присоединят фамилию своей матери, украшенную титулом маркиза. Моя прапрабабушка подписывалась Фариа-Мендес. И чтобы еще больше сгустить тайну, один очень любезный бразильский дипломат, Клаудио Лине, сообщил мне, что у Маноэля Одорико был брат Аристид Одорико, тоже носивший фамилию Мендес, от которого он и происходит. Таким образом, этот дипломат оказался единственным известным мне родственником с той стороны.

В конце XVIII и начале XIX века Сан-Луис называли бразильскими Афинами. Там, на берегах свинцового океана, вопреки удушливой жаре сформировалось живучее интеллектуальное общество — пылкое, питавшееся классической древностью и французскими идеями. Там сочиняли, писали, публиковали, спорили и декламировали, устремив глаза к Парижу «просветителей», Академии энциклопедистов, к революционным бурям и сотрясавшим Европу Наполеоновским войнам, которые рикошетом задели и Бразилию: португальской монархии по совету Веллингтона пришлось укрыться в своей огромной колонии.

Когда Европа успокоилась, Одорико Мендес был отправлен в Коимбру для изучения медицины; однако вместо этого прослушал там курс лекций по философии, правда не закончив.

Он почувствовал, что призван вихрями, всколыхнувшими его страну, и в 1824 году вернулся на свою родину в Мараньян. К тому времени Бразилия уже два года как провозгласила себя независимой. Мендес становится активистом либеральной партии, основывает газету «Аргус Закона», избирается депутатом. Пишет также «Гимн вечеру», оставшийся в памяти его соотечественников и предвещавший романтического поэта, которым он, правда, не стал.

Как оратор, Мендес умел завладеть вниманием слушателей, но обладал не слишком гибким характером и не поколебался возразить императору, дону Педру I, хотя был довольно близким его другом, когда тот публично упрекал его за противодействие своим министрам: «Я очень верный подданный вашего величества, но что касается моего мнения, то всегда выражаю его, согласно совести, ради этого я и был избран».

У меня есть гравированный портрет дона Педру I. Красивое овальное лицо, красивые вьющиеся волосы, красивые, немного грустные глаза, красивый стан, затянутый в мундир того времени, с высоким воротником, весь расшитый и усыпанный орденами. Глядя на него, я слышу голос своего предка, которому тот недостаточно внимал.

Во время насильственного отречения и отъезда дона Педру I Мендес сыграл важную историческую роль. Это стало его звездным часом. Благодаря своему влиянию и позиции, достойной античных образцов, он уберег страну от впадения в анархию, вдохновив организацию Регентства. Быть может, ради этого незаменимого поступка он и был призван к жизни. Впрочем, для самого себя он не извлек никаких выгод, отказавшись участвовать в осуществлении этого Регентства. «Я способствовал свержению императора во имя своих идей. А не для того, чтобы заменить его собой». Мендес упрочил принцип преемственности власти.

Основатель «Общества защитников свободы и национальной независимости» — эта программа по-прежнему актуальна, — несколько раз избиравшийся депутатом, потом сенатором, он стал по совершеннолетии дона Педру II командором ордена Христа и был облечен должностью, обеспечивавшей ему пенсию. В 1847 году, удалившись от политической жизни, которой посвятил четверть века, Мендес обосновался в Париже, тогда мировой столице литературы и мысли. Обладая некоторыми дипломатическими привилегиями, Мендес провел там семнадцать лет, лишь изредка и ненадолго возвращаясь в родную страну.

Именно в Париже он закончил и опубликовал напечатанный типографом с улицы Карансьер полный стихотворный перевод произведений Вергилия на португальский язык, названный им «Virgilio brasileiro»,[3] благодаря чему и сам удостоился этого прозвания. Девять тысяч стихов «Энеиды» в девяти тысячах португальских двенадцатисложных стихов! Таким же образом им была переведена и «Илиада». Он продолжал гордо подписываться: Маноэль Одорико Мендес «da cuidade de S. Luís do Maranhão».[4] Он состоял во многих академиях, в том числе и в Лиссабонской.

Одним из самых дорогих его мечтаний было повидать Италию, что он и осуществил, город за городом, гробница за гробницей, побывав везде, где из земли выступал какой-либо обломок римской цивилизации. И умер в шестьдесят пять лет от сердечного приступа, в поезде между Лондоном и Кройдоном.

Думаю, что из генетической карточной колоды лучшие козыри мне достались от этого гуманиста, делившего свою страсть между классической литературой и государственными делами, античными руинами и свободой своей нации.

Я миновал возраст, в котором он ушел из жизни, когда, приехав в Бразилию по приглашению президента Жозе Сарнея, выдающегося уроженца Мараньяна, получил наконец возможность посетить эту провинцию величиной с две трети Франции, откуда произрастает часть моих корней. Город Сан-Луис приготовил мне волнующий прием, чествуя меня как потомка некоторых своих знаменитых сынов. Моим восторженным гидом стал другой известный житель Мараньяна, писатель Жозе Монтелло, будущий президент Бразильской академии, а тогда представитель своей страны в ЮНЕСКО.

Как только я прибыл, мне немедленно показали памятник Одорико Мендесу. Странный монумент! Ибо мало кто из людей удостоился права быть похороненным посреди площади родного города, с бюстом на могиле. Мой пращур смотрит на живых чуть сверху, его чело обжигает экваториальное солнце.

Во время второй своей поездки туда, которую я совершил в обществе самого Жозе Сарнея, власти города распорядились поместить у подножия колонны бронзовую табличку, упоминающую мой приезд.

Уникальный своими домами, чьи фасады украшены изразцами азулехос, Сан-Луис причислен к сокровищам мирового наследия и достоин того, чтобы его реставрация продолжилась. Возвышающийся над океаном губернаторский дворец — чистый XVIII век — словно хранит отзвуки былых канонад и удерживает в своих стенах эхо музыки прежних балов.

Супруга Маноэля Одорико Мендеса, которая, похоже, была довольно скромна, поскольку не привлекла внимания биографов, родила ему дочь по имени Леонилла и, кажется, двоих сыновей. Учителя для этих сыновей, достигших школьного возраста, он искал в Париже. Тот, кого он нашел, звался Антуаном Кросом, изучал медицину и тоже увлекался эллинизмом и римской культурой. Дочь Одорико Мендеса была, как тогда говорили, «заморской красавицей». Учитель, чье лицо обрамляла черная шелковистая борода, отличался обаянием и чисто провансальской пылкостью. Молодого безденежного провинциала наверняка ослепила жизнь на широкую ногу, которую вели богатые южноамериканцы. К тому же Одорико Мендес был либерален, очень либерален.

Но тут мне надо увлечь моего читателя, если ему угодно, в другой коридор, который открывается на юге Франции, у подножия Корбьер.

В Нарбоннской стороне

В Нарбоннезе, прежней Нарбоннской Галлии, от античной цивилизации сохранилось больше, чем почти во всех остальных областях Франции. Эта провинция помнит, что была римской. Земля здесь суха, дух горяч.

Маленький, когда-то укрепленный городок Лаграсс между Нарбонной и Каркассоном был из тех поселений, что не входили ни в какой феодальный лен и управлялись самостоятельно, избранными консулами. Семьи, из которых когда-либо выходил первый консул, удостаивались чести называться консулярными. Таковой была семья Крос — конечное «с» в этом южном краю произносится.

В середине XVIII века тут успешно занимался ремеслом портного Мартен Крос, обшивая местных именитых граждан. На роль крестного отца для своего первенца Антуана, родившегося в 1765 году, он выбрал из своих клиентов архитектора. Ребенок оказался одаренным, и архитектор подтолкнул его к учебе, не подозревая, что тот даст начало череде странных потомков, у каждого из которых будет особенная судьба. Оставив сукно и родительские ножницы своему младшему брату, Антуан Крос, которого я впредь буду называть старшим, в двадцатилетием возрасте оказался преподавателем средних школ Брива и Перигё, у «братьев христианского вероучения».

В 1792 году, во время революционных бурь, Антуан Крос вернулся в Од и набрал там батальон из семидесяти семи добровольцев. А в 1794 году безумно влюбился в Пернетту Бланшю, весьма красивую барышню-протестантку, родившуюся в Женеве и, как говорили, довольно близкую родственницу Жана Жака Руссо. На ней он и женился февральским вечером, в девять часов, в пиренейской деревне, где стоял его отряд. Какие счастливые или несчастливые часы привели его к рубежам Испании? Потом Антуан-старший почти сразу же ушел к границам и вновь появился только через пять лет, все в том же капитанском чине, с которым уходил, и обосновался в Лезинъяне, открыв там частную школу.




страница1/15
Дата конвертации10.08.2013
Размер3.26 Mb.
ТипДокументы
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   15
Разместите кнопку на своём сайте или блоге:
rud.exdat.com


База данных защищена авторским правом ©exdat 2000-2012
При копировании материала укажите ссылку
обратиться к администрации
Документы