Учебное пособие для студентов филологических факультетов вузов Издание третье, исправленное и дополненное icon

Учебное пособие для студентов филологических факультетов вузов Издание третье, исправленное и дополненное



Смотрите также:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   53
^

Чистое искусство как форма диссидентства: "Прогулки с Пушкиным" Абрама Терца


Абрам Терц (псевдоним Андрея До­натовича Синявского (1925 - 1997)) -прозаик, эссеист, публицист, литерату­ровед, литературный критик. Литера­туроведческую, творческую, педагоги­ческую деятельность начинает в годы "оттепели". Особый интерес проявля­ет к русскому литературному (В. Маяковский, Б. Пастернак, М. Цветаева) и религиозно-философскому (В. Роза­нов) модернизму. В статье "Что такое социалистический реализм?" (1956), нелегально переправленной в 1958 г. за границу и опубликованной во Фран­ции под псевдонимом Абрам Терц, дает адогматическую интерпретацию ведуще­го метода советской литературы. За границей же в конце 50-х — 60-е гг. под тем же псевдонимом печатает свои художественные произведения ("В цирке", "Пхенц", "Суд идет", "Любимов" и др.), также переправ­ленные нелегально (совместно с произведениями Юлия Даниэля • — Николая Аржака). В них писатель возрождает традицию утрирован­ной прозы Гоголя, Достоевского, Лескова, подхваченную модернист­ской литературой начала XX в. (и прежде всего А. Белым). В 1966 г. совместно с Даниэлем арестован, помещен в Лефортовскую тюрьму, по обвинению в антисоветской аги­тации и пропаганде осужден на семь лет лагерей и пять лет пора­жения в правах.

^ Суд над Синявским и Даниэлем, отказавшимися признать себя виновны­ми, способствовал зарождению дисси­дентского движения в СССР.

В 1966-1968 гг. в Дубровлаге Синявский работает над книгой "Про­гулки с Пушкиным", которую оконча­тельно оформляет после освобождения

в 1971 г. "Прогулки..." — явление по­стмодернистской метафорической эссеистики, книга, обозначившая новый этап в творчестве писателя/литературоведа. В 1973 г. Синявский эмигрирует из СССР, обосновывается во Франции. Возобновляет литературную, литера­турно-критическую, преподавательскую деятельность. Становится неформаль­ным лидером либерального крыла третьей волны русской эмиграции. (Главный печатный орган этого на­правления общественной мысли — журнал "Синтаксис", издаваемый с 1978 г.)

В 1973 г. в Лондоне писатель пе­чатает "Голос из хора". После выхода книги "Прогулки с Пушкиным" (на рус. яз. Лондон, 1975; франц. изд. — 1977) в эмигрантской среде вспыхи­вает скандал: Терц-Синявский обвиня­ется в антипатриотизме и нигилизме. Получает поддержку М. Слонима. Пишет "В тени Гоголя" (1970—1973), "Концентрат парадокса — "Опавшие листья" В. В. Розанова" (1982), в ко­торых продолжает постмодернистскую линию своего творчества, начатую "Прогулками с Пушкиным". Литерату­ра и литературоведение здесь как бы прорастают друг в друга. Вместе с тем сохраняет приверженность и утрированной прозе, трансформи­рованной модернистами ("Крошка Цорес", 1979; "Золотой шнурок", 1987). В 1983 г. создает фантастика-авто­биографическую книгу "Спокойной ночи".

^ Чуть ли не все вещи Абрама Терца вращаются вокруг одного сю­жета — судьба художника, отстаи­вающего свою творческую свободу, независимость искусства.

Позицию писателя проясняет его эссеистика, публицистика, литератур-

81

ноя критика: "Литературный процесс в России" (1974), "Искусство и действи­тельность" (1978), "Диссидентство как личный опыт" (1989), "Основы совет­ской цивилизации" (1989), «"Я" и "Они": О крайних формах общения в условиях одиночества» (1991) и др.

За рубежом Синявский заявил о себе и как философ, богослов. Мно­гие годы являлся профессором Сор­бонны, был удостоен звания почетно­го доктора Оксфордского универ­ситета. Скончался в Париже 25 фев­раля 1997 г.

"Прогулки с Пушкиным" написаны Терцем-Синявским в 1966— 1968 гг. в лагере, где он отбывал заключение по обвинению в ан­тисоветской агитации и пропаганде, переправлены на волю под видом писем к жене и впервые напечатаны в Лондоне в 1975 г. Для писателя "Прогулки" стали как бы продолжением последнего слова на суде* и прорывом в новое творческое измерение — пост­модернистское.

В застенке, свидетельствует Синявский, "потребность в обще­нии, превосходящем обычные житейские связи, невероятно воз­растает" [379, с. 7], обрыв коммуникаций влечет "к пробуждению возросшего в своей коммуникативной значимости языка, возросшего именно в силу разобщения, отъединенности" [379, с. 5] от мира. В этом отношении тюрьма и лагерь лишь доводят до предела ситуацию крайнего одиночества и крайней же потребно­сти в понимании и общении, в которой и на воле находится ав­тор, стоящий "резко обособленно и настороженно по отношению к обществу" [379, с. 5]. Вместе с тем заключение, согласно Си­нявскому, усиливает желание отказаться от навязанной человеку режимом ненавистной формы общения, перейти на "другой язык" или вообще "выйти из языка", а если это человек искусства, — стимулирует обращение к крайним мерам воздействия — эпатажу, гротеску, абсурду, фантастике, всякого рода экстравагантностям, что можно характеризовать "как форму повышенно экспрессив­ной, агрессивной и вместе с тем повышенно коммуникативной ре­чи" [379, с. 5]. Условия заключения максимально актуализируют заложенную в самом процессе творчества психологическую необ­ходимость "дойти до каких-то границ жизни, а то и переступить границы, с тем чтобы что-то создать". "Не отсюда ли вечные по­пытки искусства выпрыгнуть из окружения быта, государства, земли и самого искусства? Выйти за черту и стиля, и жанра, и собствен­ной жизни — не в этом ли очень часто путь и задачи художника?.."

* «"Прогулки с Пушкиным" — это продолжение моего последнего слова на суде, а смысл последнего слова состоял в том, что искусство никому не служит, что искусст­во независимо, искусство свободно» [380, с. 185].

82

[379, с. 5] — задает вопрос и сам же, в сущности, на него отве­чает писатель.

Сознавал это Терц-Синявский или нет, но из-под его пера вышла книга постмодернистская. В ней нашел преломление феномен "поэти­ческого мышления", предполагающий использование художественных методов мышления в сфере гуманитарных наук, и прежде всего фило­софии, и создание работ "на стыке литературы, критики, философии, лингвистики и культурологии" [190, с. 206], что приводит к расцвету постструктуралистско-постмодернистской метафорической эссеистики. Утвердившись в трудах Деррида, Фуко, Барта, феномен "поэтичес­кого мышления" сильнейшим образом повлиял на писателей постмо­дернистской ориентации, породил новые литературные формы. Со­шлемся на "Письма" Джона Барта, "Игру в классики" Хулио Кортаса­ра... Но Терц-Синявский, в силу условий, в которых находился и до ареста, и в заключении, непосредственного воздействия постструкту­рализма не испытал и пришел к постмодернизму самостоятельно бла­годаря своим личностным качествам и соединению в одном лице уче­ного-гуманитария и художника слова.

Первым в русской литературе Терц-Синявский использовал для создания художественного произведения принцип письма-чтения: из рассыпанных и раздробленных элементов предшествующей культуры (литературы и литературоведения), которые вступили в новые взаимо­отношения между собой и творческой мыслью писателя, оказались переконструированными и перекодированными, сотворил собствен­ный текст. Материалом для письма-чтения послужили прежде всего произведения Александра Сергеевича Пушкина, многие из которых Синявский помнил наизусть, книга Викентия Вересаева "Пушкин в жизни", построенная на документах и свидетельствах современников поэта, которой Синявский имел возможность пользоваться в Лефор­товской тюрьме, а также прочитанные еще до ареста статьи о Пуш­кине Василия Розанова, "Пушкин и Пугачев" Марины Цветаевой, "Охранная грамота" Бориса Пастернака*, представленные в "Про­гулках с Пушкиным" разнообразными цитациями. Помимо того, цити­руются М. Пселл, Батюшков, Баратынский, Вяземский, Бестужев-Марлинский, Крылов, Булгарин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, А. К. Тол­стой, Достоевский, Писарев, Некрасов, Мериме, Т. Манн, А. Бурдель, Тынянов и др. Многие из этих цитации в свою очередь являются цитациями, и сеть "следов", уже не поддающихся реконструкции, покрыва­ет все произведение.

Сквозная цитатность — одна из самых характерных черт поэтики "Прогулок с Пушкиным*. Именно поэтики, ибо перед нами отнюдь не литературоведческое исследование, не научная монография, и даже встречающиеся ссылки на источники, как намекает Мария Розанова,

* Синявский — автор книги о Розанове, автор вступительной статьи к наи­более полному в годы "оттепели* изданию стихотворений и поэм Пастернака.

83

заимствованы у того же Вересаева. Художественный, документальный, мемуарный, литературоведческий, культурологический материал слу­жит для создания произведения литературного, при написании кото­рого, однако, используются как равноправные два языка культуры: язык художественной литературы и язык литературоведческой науки. "Двойное письмо", основанное на принципе деконструкции, — вот тот принципиально новый момент, который отличает Абрама Терца от его предшественников, создававших "литературу о литературе" и вы­ходивших в своем творчестве за границы устоявшихся жанров и даже в некоторых случаях за границы литературы ("Четвертая проза" Ман­дельштама, "Охранная грамота" Пастернака, "Монастырь Господа нашего Аполлона" Вагинова, "Перед восходом солнца" Зощенко, "Золотая роза" Паустовского, "Трава забвения" Катаева и др.). "Прогулки с Пушкиным" — явление паралитературы.

Если, например, сравнить книгу Абрама Терца с книгой Михаила Зощенко "Перед восходом солнца", в которой тот обратился к про­блеме творческой личности как объекту психоанализа, сумел по-новому раскрыть определенные аспекты личности Гоголя, Бальзака, Салтыкова-Щедрина, Некрасова (да и своей собственной), то нельзя не увидеть, что оба писателя вышли как за границу литературы, так и за границу научного исследования в некое пограничное пространст­во, создав жанровые формы, для обозначения которых в литературо­ведении не существует соответствующих дефиниций*. Однако в ос­тальном Зощенко и Абрам Терц движутся в различных направлениях.

Зощенко выступает в повести "Перед восходом солнца" как реа­лист, даже "документалист". Повествуя о щекотливой стороне жизни известных художников слова, связанной с описанием их комплексов и неврозов, он не прибегает к "сочинительству", фантастике, пишет "серьезно", и научные методы и терминология служат у него не раз­рушению, а углублению представления об уже известном. Писатели-классики показаны у Зощенко не анфас и даже не в профиль, а как бы "со спины", но ни о какой деформации образов говорить не при­ходится. Абрам Терц выступает в "Прогулках с Пушкиным" как пост­модернист. Деканонизация и пересотворение образа Пушкина осу­ществляются в условно-игровом ключе. Это игра с различными имид­жами Пушкина, текстами его произведений, пушкинскими персонажа­ми, образами, строчками, стилем, равно как с гипотетическими текстами литературоведческой науки, государственной идеологии, устного массового пушкинотворчества. Юмористический флер, окуты­вающий произведение, выдает "такое душевное состояние, когда противоположность между игрой и действительностью оказывается... снятой" [433, с. 161].

* "Она (повесть. — Авт.) написана во многих жанрах", — так характеризует "Перед восходом солнца" сам Зощенко [171, т. 5, с. 333].

84

85

Зощенко, несомненно, хочет приобщить советского читателя 40-х гг. к психоанализу и — шире — к "науке о духе" (и в какие-то моменты даже начинает разжевывать ему непонятное); он поэтизирует силу разума как орудия познания и преодоления всех форм безумия. Аб­рам Терц, напротив, апеллирует не столько к разуму, сколько к ин­туиции, воображению; он не только ничего не разжевывает, а будто нарочно запутывает читателя, и там, где все, казалось бы, было ясно, появляется множество вопросительных знаков. На самом деле писа­тель стремится не запутать, а дать почувствовать сложнейшее пере­плетение текучих смыслов живой многоликой истины, отталкивающей всякую навязываемую ей однозначность как неистинную, хочет акти­визировать сотворческий импульс читателя. Образным -эквивалентом этой живой, многоликой истины становится у Абрама Терца Пушкин — вольный художник, сошедший к нему в тюрьму.

Зощенко отказывается от литературной маски, которая, кажется, срослась с его писательским обликом, осуществляет повествование от собственного лица, излагает результаты своих психоаналитических изысканий, стремится к синтезу языка литературы и языка науки. Абрам Терц, напротив, дает понять, что его книгу следует восприни­мать именно сквозь призму литературной маски, как произведение художественное, реализует принцип нонселекции, при котором различные языки культуры сохраняют гетерогенность, прибегает к пастишу.

Одна из главных причин, вызвавших появление на свет Абрама Терца, — потребность в раскрепощении, в выходе за границы обще­принятого, разрешенного, догматизированного, стремление открыть для себя новое культурное пространство и новое измерение творче­ства в процессе производства желания. Писатель даже заявляет: "Синявский — это приспособление для Абрама Терца, понимаете? Приспособление такое вот человеческое, для существования полуми­фического, фантастического персонажа Абрама Терца. Абрам Терц — это, конечно, литературная маска, выражающая очень важную сто­рону моего "я". Синявский может, в принципе, на любую академиче­скую тему писать работу, а Абрам Терц всегда ищет запретных тем... Писательство всегда для меня связано с нарушением запретов, и сю­жетных, и стилистических" [380, с. 175].

Речь идет об особой разновидности литературной маски — ав­торской маске. Ее использование предполагает присутствие автора на страницах своей книги в качестве собственного персонажа — травестированного двойника, не расстающегося с самоиронией. Пост­модернист как бы имитирует роль автора, пародируя самого себя в акте пародирования аппроприированных цитации. В то же время, указывает Джеймсон, ему присущ и определенный позитивный им­пульс — ощущение, что существует и нечто нормальное по сравне­нию с тем, что становится объектом комического.

Посредством самоиронизирования и самопародирования постмодернист пытается защититься от "лживого", по его представлениям, языка, навязывающего неистинные высказывания как истинные, фор­мирующего мыслительные стереотипы.

Как своего рода предтечу Абрама Терца можно рассматривать Николая Глазкова — авторскую маску поэта Николая Глазкова, соз­данную в конце 30-х—40-е гг. Это комическая маска поэта-юроди­вого, "позорящего своим поведением звание советского писателя", а на самом деле пародирующего такового посредством самопародирования. Но в отличие от маски Николая Глазкова маска Абрама Терца, используемая в "Прогулках с Пушкиным", гибридна, двуязычна, да и ореол у нее иной. В лице автора-персонажа Синявский соеди­няет обе свои ипостаси — писателя и литературоведа, ранее сущест­вовавшие на страницах печати порознь.

Уже сам выбор псевдонима демонстрировал позицию вызова. Абрам Терц — персонаж блатной песни, удачливый бандит*. Тем са­мым Синявский, иронизируя, намекал на свою "преступность" в глазах властей (не случайно и характеризовался он после ареста как "литературный бандит"), потешался над сложившимся каноном выбо­ра непременно "красивых" писательских псевдонимов, мистифициро­вал обозначением своей национальной принадлежности, дразня ду­раков и антисемитов. В "Прогулках" Абрам Терц в ипостаси литературоведа — такой же "преступник", "еретик" в науке, каким был в литературе, и в то же время он выступает как пародийный вырази­тель стереотипов массового сознания (конкретнее — ходульных, полуанекдотических представлений непросвещенной массы о Пушкине). "Преступность" Абрама Терца — двойная: образа мыслей и стиля. Как равноправную с языком "серьезной науки":

«Памятник Царю становится героем "Медного всадника"»**;

"... в качестве литературного типа Онегин не походит на Пушкина..." (№ 9, с. 165)

Абрам Терц использует речь обыденно-повседневную:

"... такой большой гоняется за таким маленьким... (о Медном всаднике, пресле­дующем Евгения. — Авт.)" (№ 9, с. 159),

* "Я его как сейчас вижу, налетчика, картежника, сукиного сына, руки в брюки, в усиках ниточкой, в приплюснутой, до бровей, кепке, проносящего легкой, немного виляющей походкой, с нежными междометиями непристойного свойства на пересо­хших устах, свое тощее отточенное в многолетних полемиках и стилистических разно­речиях тело. Подобранный, непререкаемый. Чуть что — зарежет. Украдет. Сдохнет, но не выдаст. Деловой человек. Способный писать пером (по бумаге) — пером, на блатном языке изобличающим нож, милые дети. Одно слово — нож.

Почему-то люди, даже из числа моих добрых знакомых, любят Андрея Синявского и не любят Абрама Терца. И я к этому привык, пускай, держу Синявского в подсоб­никах, в подмалевках у Терца, в виде афиши" [413, с. 345].

** Терц Абрам. Прогулки с Пушкиным // Вопр. литературы. 1990. № 9. С. 159. Далее ссылки на это произведение даются в тексте (с указанием номера журнала и страницы).

86

просторечную:

"Пушкин, здоровый лоб..." (№ 9, с. 147)

и даже блатной язык:

"Да это же наш Чарли Чаплин, современный эрзац-Петрушка, прифрантившийся и насобачившийся хилять в рифму..." (№ 7, с. 157).

Пастиш, к которому прибегает писатель, нарушает инерцию воспри­ятия, создает пародийно-иронический контекст.

В литературоведческой работе такая речь должна бы особо ре­зать слух. Однако Абрам Терц пишет не трактат, а лишь пользуется остраненным (за счет совмещения несовместимых дискурсов) языком литературоведческой науки для осуществления задач литературных. Петр Вайль и Александр Генис вообще называют "Прогулки с Пушки­ным" романом, пишут об Абраме Терце как об одном из создателей литературы нового типа, использующих в духе нашей эпохи "готовые достижения" искусства для собственного художественного творчества: "Его герои — реальные люди, его материал — исторические докумен­ты и всем известные тексты. Но результат лежит в области фантасти­ческой" [309, с. 123—124]. Именно такова специфика литературы постмодернистской.

Все в "Прогулках" неоднозначно, текуче/поливариантно, выходит за привычные границы. Свое создается Абрамом Терцем из чужого, литература — из предшествующей литературы, а, кроме того, еще и из литературоведения и "фольклора" (образованного стереотипами массового сознания в отношении к личности Пушкина); используется новая — пограничная — жанровая форма и соответствующий ей новый — двуязычный — язык. В этом проступает стремление отказаться от кано­нов, устоявшихся — и часто высосанных из пальца — представлений о допустимом и недопустимом в литературе, от нормативности мышления в целом, заявляет о себе тенденция к раскрепощению литературного твор­чества и — шире — самого сознания.

Терц-Синявский — "против любой канонизированной системы мысли как таковой" [309, с. 122], ему присуще плюралистическое мироощущение, согласно которому ни одна из существующих (существовавших) мировоззренческих систем не обладает истиной в конечной инстанции, а потому не может претендовать на монополию в духовной жизни человечества, тем более навязывать ее силой. По­этому в отличие, скажем, от писателей-диссидентов, противопостав­лявших официальной доктрине (как порочной) те или иные неофици­альные доктрины (как непорочные), Абрам Терц выступает в "Прогулках с Пушкиным" как противник идеологии — оформленной и узаконенной системы единомыслия — вообще. Частный случай едино­мыслия — советская литературоведческая наука (положение в кото-

87

рой было известно Синявскому лучше многого другого) — и оказывается в произведении метафорой единомыслия. Писатель избирает не позицию обличителя (в силу всегдашней готовности официоза к так называемой "идеологической борьбе" малопродуктивную) — Абрам Терц предпочитает дразнить, выводить из себя (использованием на­ряду с солидными источниками полуанекдотического и "фольклорного" материала), бесить (фамильярностью своего отношения к Пушкину), ошарашивать (необычностью предлагаемых трактовок и концепций), раздражать (фрагментарностью изложения, неакадемическим харак­тером используемого языка). Преднамеренно допускаемые противо­речия, неточности и даже грубые фактические ошибки типа «Еще Ло­моносов настаивал: "Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан!"» (№ 9, с. 147), имеющие юмористическую подоплеку, также способствуют тому, чтобы задеть за живое, вовлечь в спор или игру-сотворчество.

Автор-персонаж охотно передразнивает советскую литературную критику, используя в комедийных целях почерпнутый у нее стандарт­ный набор клише для характеристики Пушкина. Например, акценти­руя желание Пушкина посвятить свою жизнь творчеству,он прилагает к нему определения, дававшиеся в 1964 г. Иосифу Бродскому: "И вот этот, прямо сказать, тунеядец и отщепенец, всю жизнь лишь уклоняв­шийся от служебной карьеры..." (№ 9, с. 148). Тем самым Абрам Терц в пародийном виде преподносит культивировавшиеся при советской власти представления о гражданском долге поэта, издевается над "вертухаями" при искусстве. И сделанный Пушкиным выбор автор-персонаж описывает с использованием терминологии, характерной для советской печати, превращая ее в объект осмеяния: "Это был вызов обществу — отказ от должности, от деятельности ради поэзии. Это было дезертирство, предательство" (№ 9, с. 147). Экстраполируя современные идеологические формулы в прошлое, соотнося их с лич­ностью Пушкина, Абрам Терц выявляет их дикость, несуразность, сме­хотворность. И так на протяжении всего произведения, потешаясь и забавляясь, он походя рассчитывается с официальной литературовед­ческой наукой, создавая ее пародийно-карикатурный образ.

Читая книгу, отчетливо представляешь, что было бы написано в годы советской власти о Пушкине, если бы тот был не классиком, фи­гурой сакрализированной, а современным автором, стремящимся отстоять свою творческую свободу. Как бы на полях своего произве­дения Абрам Терц (в пародийном, естественно, плане) это и делает. Тот пародийно-иронический пласт, который присутствует в "Прогулках с Пушкиным", и метит прежде всего в лжеистину в облике науки, а на самом деле — в одну из форм идеологии тоталитарного государства, "курирующей" литературу. Абрам Терц превращает ее в посмешище, награждает словесными оплеухами. Скрытая полемика с официозом сквозит и в настойчивом акцентировании идеи свободы творчества,

88

эмансипации литературы от нелитературных задач, болезненно акту­альной для времени, когда писалась книга. Один из лейтмотивов "Прогулок с Пушкиным" — прославление свободы слова как условия полноценной активности.

Но и серьезную академическую науку писатель не оставляет в покое, обращает внимание на омертвление ее языка, часто чересчур высокопарного, засушенного, шаблонного, а также на господствую­щую в ней установку на "моносемию" — непререкаемую однознач­ность трактовок сложнейших эстетических феноменов. Соединение языка науки и, скажем, блатного жаргона в книге о Пушкине можно рассматривать как насмешливое уравнивание двух типов "идеологий" по признаку их однозначности, ограниченности, а потому — неистинности. Сам же Абрам Терц предпочитает "двуязычие", корректирую­щее односторонность каждого из языков (условно говоря: "притчи" и "анекдота") и стоящей за ним "идеологии". Он отвергает один-единственный путь движения к истине, проложенный ли наукой или традицией игровой литературы*, по-своему осваивает оба эти пути, протаптывая собственную дорогу.

"Фольклорно"-анекдотический аспект в осмыслении личности Пушкина интересует Абрама Терца прежде всего как комедийно-утрированная проекция каких-то реальных пушкинских черт, по-своему препарированных массовым сознанием. "Анекдот, — разъяс­няет писатель, — мельчит сущность и не терпит абстрактных понятий. Он описывает не человека, а родинку (зато родинку мадам Помпа­дур), не "Историю Пугачевского бунта", а "Капитанскую дочку", где все вертится на случае, на заячьем тулупчике. Но в анекдоте живет почтительность к избранному лицу; ему чуждо буржуазное равенство в отношении к фактам; он питает слабость к особенному, странному, чрезвычайному и превозносит мелочь как знак посвящения в рарите­ты" (№ 7, с. 173). Писатель и отталкивается от анекдота (прекрасно осознавая и демонстрируя степень его фантастичности), чтобы через него выйти к каким-то новым методам постижения творческой лично­сти Пушкина, присвоенного себе государством, оказененного, пре­вращенного в "общее место", о чем в тексте "Прогулок" сказано со всей определенностью: "И быть может, постичь Пушкина нам проще не с парадного входа, заставленного венками и бюстами с выраже­нием неуступчивого благородства на челе, а с помощью анекдотиче­ских шаржей, возвращенных поэту улицей словно бы в ответ и в от­местку на его громкую славу" (№ 7, с. 158). И в дальнейшем автор "Прогулок" будет отстаивать оправданность избранного пути. Напри­мер, он пишет:

* Имеются в виду созданные в жанре абсурдистского анекдота произведения Да­ниила Хармса о Пушкине и других русских писателях (а также приписываемые ему произведения этого рода).

89

"Фигура Пушкина так и осталась в нашем сознании — с пистоле­том. Маленький Пушкин с большим-большим пистолетом. Штатский, а погромче военного. Генерал. Туз. Пушкин!

Грубо, но правильно" (№ 9, с. 173).

Лубок, анекдот, площадной юмор примитивизируют, шаржируют, но и заостряют, акцентируют некоторые сущностные черты, важные для понимания личности Пушкина, его судьбы, эпохи, феномена ис­кусства. Заявка на игру-творчество, анекдотизм, "враки", стихийное пушкинотворчество масс обозначена уже эпиграфом к "Прогулкам", которым стали строки из гоголевского "Ревизора": "Бывало, часто говорю ему: "Ну что, брат Пушкин?" — "Да так, брат, — отвечает бывало, — так как-то всё..." Большой оригинал" (№ 7, с. 156). Приво­дя слова Хлестакова, автор-персонаж дает понять, что будет сочи­нять, т. е. создавать художественное произведение (хотя и активно используя литературоведческий материал), к тому же произведение комедийно окрашенное, пародийное не только по отношению к офи­циальной науке*, но и к "пушкинистике" масс (в свою очередь вы­смеиваемой через соотнесенность с пушкинистикой настоящей).

Рассматривая имидж Пушкина, созданный массовым сознанием, писатель задается вопросом: "Причастен ли этот лубочный, площад­ной образ к тому прекрасному подлиннику, который-то мы и доиски­ваемся и стремимся узнать, покороче в общении с его разбитным и покладистым душеприказчиком? — и отвечает: — Вероятно, причастен. Вероятно, имелось в Пушкине, в том настоящем Пушкине, нечто, рас­полагающее к позднейшему панибратству и выбросившее имя его на потеху толпе, превратив одинокого гения в любимца публики..." (№ 7, с. 157). Анекдотизм давал Абраму Терцу ту максимальную степень свободы, которая позволила преодолеть мертвящие догмы канона, создать образ живого Пушкина, просвечивающий сквозь нарочитый примитивизм, непочтительность, шутовство.

Чтобы деканонизировать Пушкина, превращенного в памятник, огороженный со всех четырех сторон, Абрам Терц использует самые разнообразные средства. В их число входят: прием "панибратства", прием "осовременивания", прием "чтения в мыслях", прием "фрейдизации" и другие, используемые в комедийном ключе. Сразу же и мно­гих возмутила непозволительная фамильярность, с какой Абрам Терц

* "Интересно было бы проследить, как на разных этапах русской и советской ис­тории менялась и распространялась государственная мода на Пушкина. Точнее гово­ря — начальственные виды и предписания. В дореволюционный период это выража­лось, например, в каменных параграфах гимназического воспитания, которые пересказал нам Александр Блок... <...>

После революции новое начальство, естественно, пожелало увидеть в Пушкине своего передового предшественника. <...>

В 1937 году столетие со дня гибели Пушкина праздновалось как грандиозное всенародное торжество, прикрывающее авторитетом и гением поэта массовые аре­сты и казни. Попутно Пушкин становится символом русского национализма и совет­ского патриотизма" [378, с. 206].

90

относится к Пушкину. Такова одна из причин нападок на Терца в эмигрантской прессе после публикации "Прогулок" за рубежом*. Например, Роман Гуль расценил поведение Абрама Терца в книге как хамское [102]**. Гуль, однако, не принимает во внимание постмодер­нистскую специфику "Прогулок", в частности, не учитывает то обстоя­тельство, что и образ автора-персонажа, пользующегося языковой маской "уличных пушкинистов", пародиен. А именно посредством это­го Терц вводит в действие механизм отстранения, использует стерео­типы массового сознания и соответствующий язык, одновременно высмеивая представления о Пушкине, сниженные до анекдота. По-видимому, он рассчитывает на то, что комический (пародийно имити­рующий психологию и язык непросвещенной массы) принцип подачи материала будет уловлен читающими "Прогулки".

Прием "панибратства" — один из способов приблизить окамене­ло-недоступного (стараниями официальной науки) Пушкина к читате­лю. Этой же цели служит и прием "осовременивания" поэта, психоло­гия и поступки которого в целом ряде случаев характеризуются в стилевой манере массового человека-"пушкиниста". Например:

"Пушкин, кейфуя, раскладывал пасьянсы так называемого естественноисторического процесса" (№ 7, с. 171);

"Он сразу попал в положение кинозвезды и начал, слегка приплясывая, жить на виду у всех" (№ 9, с. 149);

"Старый лагерник мне рассказывал, что, чуя свою статью, Пушкин всегда имел при себе два нагана" (№ 8, с. 81).

Сдабривая модернизируемое и упрощаемое юмором, Абрам Терц дает возможность ощутить всю степень условности характери­стик подобного рода, при всем том моментально ломающих времен­ные перегородки, "проясняющих" определенные черты личности и поэзии Пушкина путем сопоставления с хорошо известным толпе. И уже в ипостаси литературоведа Терц снова и снова будет прибегать к сравнениям, сближающим Пушкина и современного человека, побуж­дая узнать в нем что-то пережитое каждым. Например, он пишет: "А у Пушкина уже была своя, личная (никому не отдам!) Африка. И он иг­рал в нее так же, как какой-нибудь теперешний мальчик, играя в ин­дейцев, вдруг постигает, что он и есть самый настоящий индеец, и ему смешно и почему-то жалко себя, и все дрожит внутри от горького счастья..." (№ 9, с. 156).

Приближает Пушкина к современникам и прием "чтения в мыслях" — приписывания поэту (не без юмористической подоплеки) того, что хо-

* "Переполох вокруг книги был такой, что на очередном конгрессе славистов в Лос-Анджелесе французский ученый Мишель Окутюрос, пораженный накалом россий­ских страстей, прочел доклад под заманчивым названием "Второй суд над Абрамом Терцем" [347, с. 157].

** В СССР же Терц вообще получил ярлык "литературного погромщика" [492, с. 181-182].

91

тел бы вычитать у него "еретик" Абрам Терц в ипостаси литературно­го критика: "Лицейская традиция казалась ему порукой собственной незавербованности..." (№ 9, с. 149). Все это, как и многое другое, вносит в создаваемый образ элемент остранения, и комедийный двойник Пушкина, травестированный массовым сознанием ("Петруш­ка"), наносит в "Прогулках" сильнейший удар его канонизированному официальному двойнику литературоведческой науки ("парадному Памят­нику").

В беседе с Джоном Глэдом Синявский разъясняет: "... внутренне я прославляю Пушкина, но слогом не почтительного восторга, а как раз порою непочтительных выражений, нарочито соединяя слова разных стилистических рядов — пушкинского и чарли-чаплинского. Тут, скорее, образцом для меня был Мейерхольд, который ставил класси­ческие вещи в неклассическом духе, резко осовременивая, перевора­чивая. А также Пикассо, который брал иногда какую-нибудь класси­ческую в живописи тему, сюжет, даже образ, допустим Пуссена, и потом все это переделывал по-своему, вводил туда кубизм и все что угодно" [380, с. 186].

Абрам Терц стремится реконструировать реальный облик поэта (не "лубок" и не "икону"*), и прежде всего выявить в Пушкине то, что ближе ему самому. Позднее автор "Прогулок с Пушкиным" писал: "... мне дорог не канонизируемый (по тем или иным политическим стандартам) поэт и не Пушкин — учитель жизни, а Пушкин как вечно юный гений русской культуры, у которого самый смех не разруши­тельный, а созидающий, творческий" [378, с. 206]. Поэтому, зайдя в пушкинский мир с черного входа (взяв за отправную точку анекдот), Терц идет дальше, переходит из комнаты в комнату в надежде столк­нуться с Пушкиным, везде обнаруживает следы его пребывания, впи­тывает воздух, которым тот дышал, делает круги и зигзаги, сбитый с толку звуком хлопнувшей двери, обращается с расспросами к встре­ченным по дороге, надолго застревает в кабинете, читая пушкинский том, комментирует прочитанное, демонстрируя недюжинную эруди­цию, давая волю воображению, — и наконец желанное становится реаль­ностью: создает собственный художественный образ Пушкина. Только все происходит не так просто и не так благочинно: Терц чертом несется, про­летает мимо многих дверей, не заглядывая, от радости предстоящей встре­чи ходит на голове, шутит с разделяющими его радость, успевает показать язык укоризненно качающим головами, непонятно как (по воздуху?) взлета­ет туда, куда нет прохода, и так далее в том же духе. Отталкивание от анекдота, направляющего мысль в определенную сторону, сопровождается настоящим танцем образов.

При этом он осознаёт всю степень относительности своих усилий. Сошлемся на Шопенгауэра: "... гениальный индивид представляет собой редкое явление, превосхо­дящее всякую оценку..." [470, с. 203]. Другими словами, вполне объективная оценка гения не гением невозможна в принципе.

92

Раздумья о качествах личности Пушкина, располагающих к за­очному панибратству с ним в анекдотах, байках, присказках, по­буждают автора-персонажа подвергать последние деметафоризации, переводить условное в реальный биографический план. В результате рождается представление о Пушкине как о поэте, ко­торый: 1) отверг имидж сверхчеловека — демонической личности (крайне популярный в его время благодаря культу Наполеона и Байрона), позе презрения к человечеству предпочел доброжела­тельное приятие мира ("мировой семьи"); 2) сумел, "в общем, из­бавиться и от более тонких соблазнов: в демонстрации живого лица пользоваться привилегией гения и приписывать себе-человеку импозантные повадки Поэта" (№ 9, с. 151); 3) пожелал остаться самим собой, таким, каким и был на самом деле, хотя знал, какое внимание к себе вызывает; 4) наполнил поэзию массой личного материала, отнюдь не приукрашивая себя, так что его облик стал знаком и тому, кто никогда Пушкина не видел; 5) внес в бессобы­тийную повседневную жизнь ноту яркости, необычности, эксцен­тричности, экзотичности (в связи с предком Ганнибалом]... — пере­числять все было бы слишком долго. Отсюда — и реакция: гений, а свой (свойский человек), и фамильярщина, и хлестаковщина.

Безусловный и неоспоримый пушкинский авторитет ни на кого не давит. И от бесчисленных анекдотов не тускнеет. И дело здесь не толь­ко в поэте, но и в человеке, настаивает автор "Прогулок".

Пушкин, по Абраму Терцу, обозначил собой не только появление русской литературы мирового уровня, но и — что не менее важно — рождение в России индивидуальности (своего лица) как фактора, получившего общественный резонанс. Пушкин показал, что "челове­ком просто" (частным лицом) быть не стыдно, повышал статус лично­сти в государстве.

Чувствуется, что пушкинская индивидуальность чрезвычайно импо­нирует автору "Прогулок", хотя он вовсе не обходит и такие стороны его характера, говорить о которых пушкинистика избегала. В свобод­ной эссеистической манере, как бы небрежными метафорическими мазками, стремясь в самом стиле передать исходящее от Пушкина ощущение легкости, раскованности, непринужденности, веселой бес­церемонности, естественной интимности, повышенной эмоционально­сти, артистизма, Абрам Терц набрасывает его динамический психоло­гический портрет. Писатель сгущает разбросанное по разным пуш­кинским произведениям и воспоминаниям о нем и соответствующее его собственному видению поэта, хочет уловить сам дух, излучаемый личностью Пушкина (поэтической и человеческой). Избегая слащаво­сти, он, однако, не отказывается и от остранения, юмористически заостряющего те или иные черты личности и поэзии Пушкина. Начав как будто серьезно, Абрам Терц продолжает в шутливой, эксцентри­ческой манере, и наоборот: "До Пушкина почти не было легких сти-

93

хов. Ну — Батюшков. Ну — Жуковский. И то спотыкаемся. И вдруг, откуда ни возьмись, ни с чем, ни с кем не сравнимые реверансы и повороты, быстрота, натиск, прыгучесть, умение гарцевать, галопиро­вать, брать препятствия, делать шпагат и то стягивать, то растягивать стих. <...> Но прежде чем так плясать, Пушкин должен был пройти лицейскую подготовку — приучиться к развязности, развить гибкость в речах заведомо несерьезных, ни к чему не обязывающих и занима­тельных главным образом непринужденностью тона, с какою вьется беседа вокруг предметов ничтожных, бессодержательных" (№ 7, с. 157-158).

Вольность, раскованность, раскрепощенность Пушкина — один из сквозных, многообразно варьируемых мотивов книги Терца. В лице Пушкина писатель поэтизирует свободного человека, свободного ху­дожника, прокладывавшего дорогу к обретению русской литературой духовной автономии, независимости не только от государства и навя­зываемой им идеологии, но и от любых требований подчинения эсте­тического внеэстетическому, отстаивавшего самоценность и самостоя­тельность искусства слова.

Действительно свободное искусство, имеющее целью самое себя, и характеризуется в "Прогулках" крамольным понятием-жупелом чистое искусство. Это понятие, вовсе не тождественное понятию "эстетизм", получает новое, расширительное значение. В нем сквозит вызов советской литературоведческой науке (в кото­рой теория "чистого искусства" осуждалась), декларируется раз­рыв с нею и со всей той идеологией, от имени которой официаль­ная наука оценивала литературу. В нем акцентируется идея чистоты (на особую семантически-метафорическую роль которой в творчестве Абрама Терца обратил внимание Е. Голлербах) — идея незапятнанности, незахватанности грязными руками. И олицетво­рением чистого искусства Абрам Терц делает не А. Майкова, не А. Фета, а Пушкина — с универсальным характером его гениаль­ного дарования, рассматривая, таким образом, чистое искусство как высшую форму художественного творчества*. Оно может вби­рать в себя все, не изменяя богу Аполлону ни в чем.

^ Чистое искусство, пишет автор "Прогулок" — "не доктрина, придуманная Пушкиным для облегчения жизни, не сумма взглядов, не плод многолетних исканий, но рождающаяся в груди непредна­меренно и бесцельно, как любовь, как религиозное чувство, не поддающаяся контролю и принуждению — сила. Ее он не вывел умом, но заметил в опыте, который и преподносится им как не зависящее ни от кого, даже от воли автора, свободное излияние. Чистое искусство вытекает из слова как признак его текучести.

* "... Пушкин для меня как раз образец чистого искусства; искусства, которое может иногда затрагивать какие-то те или иные общественные вещи, но которое самоценно внутри" [380, с. 185—186].

94

Дух веет где хощет" (№ 9, с. 177). Вот почему, согласно Терцу, верный своему инстинкту художника, всемерно уклонялся Пушкин от навязываемых ему обществом заданий и в этом смысле был диссидентом. Впрочем, любой писатель, убежден Абрам Терц, — инакомыслящий (мыслит иначе, чем другие, говорит на своем, а не на "общем" языке). "Пушкин, — читаем в книге, — постепенно от­казывается от всех без исключения мыслимых и придаваемых обычно искусству заданий и пролагает путь к такому — до конца отрицательному — пониманию поэзии, согласно которому та по своему высшему, свободному свойству не должна иметь никакой цели, кроме себя самой" (№ 9, с. 175). И тут же, будто спохваты­ваясь, что становится нудно-серьезным, автор-персонаж, высту­павший в ипостаси литературоведа, быстренько натягивает маску Абрама Терца — ерника, диссидентствующего в литературе и ли­тературоведении, и продолжает: "Он городит огород и организует промышленность, с тем чтобы весь ею выработанный и накоплен­ный капитал пустить в трубу. Без цели. Просто так. Потому что этого хочет высшее свойство поэзии" (№ 9, с. 175).

Категории Пользы, требованию партийности искусства автор "Прогулок", берущий себе в сподвижники Пушкина*, противопостав­ляет категорию игры, понимаемой в духе культурфилософской кон­цепции Ф. Ницше — Й. Хейзинга как свободная активность, имеющая цель в себе. Игра в системе используемых Абрамом Терцем эстетиче­ских координат — синоним жизни-творчества, включающей в себя и творчество в собственном смысле слова, а писатель — артист в том высоком метафорическом значении, каким наделил это слово

* Например, в книге приводится цитата из стихотворения Пушкина "Поэт и толпа":

Тебе бы пользы всё — на вес

Кумир ты ценишь Бельведерский.

Ты пользы, пользы в нем не зришь.

Но мрамор сей ведь бог!., так что же?

Печной горшок тебе дороже:

Ты пищу в нем себе варишь [336, т. 3, с. 85].

Словно комментируя стихотворение Пушкина, Ницше пишет: "Предположим, во все времена польза почиталась как высшее божество. Откуда же тогда на свете взя­лась поэзия? Эта ритмизация речи, которая скорее мешает ее однозначному понима­нию, нежели проясняет ее, и которая, несмотря на это, как будто в насмешку над всякой полезной целесообразностью, расцвела пышным цветом по всей земле и про­цветает по сей день! Своей бурной красотой поэзия опровергает вас, господа утили­таристы! Стремление в один прекрасный день избавиться от пользы — именно это возвысило человека, именно это пробудило в нем вдохновенное чувство нравственно­го, чувство прекрасного!" [302, с. 337—338]. И далее немецкий мыслитель доказывает противоположное — "пользу" поэзии.

В следующем своем произведении — "В тени Гоголя" (1970—1973) Абрам Терц на примере поздних Гоголя, Л. Толстого, Маяковского показывает, чём в крайних своих выражениях завершалась борьба с эстетикой под знаменем той или иной обще­ственной "пользы": отходом от искусства, гибелью художника (полной или частичной).

95

Ницше: художник, автор своей жизни*. "Великое, священное слово. В артисте — красота, сошедшая на землю осветить наши тоскующие пути. Красота игры, божественная сладость отрыва от всего полезно­го и утилитарного, святая незаинтересованность наслаждения в океа­не Жизни..." [278].

Суждение о том, что в литературе XIX в. Пушкин остается ребен­ком**, который сразу и младше, и старше всех, также впрямую пере­кликается с представлением Ницше о трех превращениях духа, необ­ходимых для творчества: дух становится верблюдом, верблюд — львом, лев — ребенком. Дитя, по Ницше, "есть невинность и забве­ние, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное дви­жение, святое слово утверждения" [305, с. 24]; это высшая ступень развития творческого духа, созревшего "для игры созидания" [305, с. 24]***. На всем протяжении книги акцентируется игровое, твор­чески-художественное начало жизни и поэзии Пушкина, причем писатель не отказывается от шутливого пародирования, долженст­вующего отделить условное от реального. И в этом он во многом идет от Пушкина, который, по наблюдениям Абрама Терца, напо­ловину пародиен.

^ Философия жизни-игры раскрывается посредством переве­дения отвлеченных понятий в план конкретно-предметный. Чаще всего Терц прибегает к приему "театрализации". Например, он побуждает героя — Пушкина — как бы разыгрывать свои тексты и то, что за ними стоит:

"... Пушкин бросает фразу, решительность которой вас озадачи­вает: "Отечество почти я ненавидел" (?!). Не пугайтесь: следует — ап! — и честь Отечества восстановлена:

* См., например: "Только приняв эту веру в силу актерского искусства — артисти­ческую веру, если угодно, — греки сумели постепенно, шаг за шагом дойти до высот удивительного и, в сущности, неповторимого перевоплощения: они действительно стали истинными актерами; и как актеры, они очаровали и покорили мир.<...>

Сейчас постепенно отмирает та вера ... что смысл и ценность человеческого бы­тия определяются тем, насколько человек способен быть маленьким камушком велико­го сооружения, для чего он прежде всего должен обладать твердостью "быть камнем" ... Но ни в коем случае актером! Скажу откровенно — сколько еще об этом будут молчать! Ныне уже нет никакой надежды, что будет хоть что-то построено, и уже ни­когда ,не будет построено — просто не может быть построено — общество в старом смысле слова: ибо у нас нет ничего для сооружения этого здания, и прежде всего — материала. Мы уже не можем больше служить материалом для общества: вот истина сегодняшнего дня!" [302, с. 485-486].

** Согласно предположению Фрейда, "поэтическое творчество, как и фантасти­ческие грезы, является продолжением и заменой прежней детской игры" [433, с. 165]. Если согласиться с этим предположением, то можно сказать, что поэтическое творче­ство прежде всего заменило юному Пушкину настоящую семью. Оно демонстрирует сильно развитую потребность в близких человеческих отношениях: дружбе, любви ласке.

*** Известно, что Ницше высоко ценил Пушкина; в 1864 г. он написал музыку к стихотворениям Пушкина "Заклинание" и "Зимний вечер".

96

Отечество почти я ненавидел — Но я вчера Голицыну увидел И примирен с отечеством моим.

И маэстро, улыбаясь, раскланивается" (№ 7, с. 161).

Сама способность перевоплощаться в разнообразных персона­жей, способность "быть ими" в момент создания произведения также интерпретируется как артистизм высочайшего уровня. Как бы походя, "заодно" Абрам Терц показывает, что во многих поэтических произ­ведениях Пушкина использован не только живописный, но и театраль­ный код, выявляет пристальный интерес Пушкина к элементу игры-искусства в самой жизни, украшающий и разнообразящий ее. В иг­ровом же ключе, желая ошарашить, сбить с толку, возмутить и хотя бы таким способом заставить работать мысль читателя, движущуюся по накатанной колее, интерпретирует автор-персонаж определенные особенности творческой личности Пушкина. Например, в пародийном плане, используя код загадки, он заставляет биться над разгадкой того, что имеет в виду под "пустотой" и "вампиризмом" Пушкина.

Главное же заключается в том, что Пушкин дается как дейст­вующее лицо на сцене жизни, артист, к игре которого прикованы взоры всей России: "Как он лично ни уклонялся от зрелища, предпо­читая выставлять напоказ самодеятельных персонажей, не имеющих авторской вывески, их участь его настигла. Потому что сама поэзия есть уже необыкновенное зрелище. Потому что давным-давно он поднял занавес, включил софиты, и стать невидимым уже было нельзя" (№ 9, с. 171). Как и во многих других случаях, от частного Абрам Терц идет к общему. На примере личности и поэзии Пушкина, кото­рый "дан был миру на то, чтобы доказать собою, что такое сам поэт..." [94, т. 7, с. 353], он стремится постичь какие-то важные качества искусства, приблизиться к пониманию тайны творческой личности.

Артистизм — способность к перевоплощению, умение встать на место другого, влезть в его шкуру, вообще способность проигрывать в своем воображении сотни, тысячи жизней и виртуозно представ­лять пережитое в душе — интерпретируется как родовая черта по­этической личности. Не случайно, повествуя о приближении трагедии конца, Терц как бы от лица Пушкина цитирует строчку из стихотворе­ния Пастернака "Гамлет" "Гул затих. Я вышел на подмостки" (№ 9, с. 171), в свою очередь отсылающую к известному высказыванию Шек­спира: мир — театр, а люди в нем — актеры* и к стихотворению са­мого Пастернака "Художник", начинающемуся словами "Мне по душе строптивый норов Артиста в силе..." [318, т. 2, с. 7]**. Не актер, иг-

* Вариант: "Мы плакали, пришедши в мир, На это представление с шутами" [467, с. 537].

** Заметим в скобках, что в момент написания книги роман Пастернака "Доктор Живаго", в 17-ю главу которого входит стихотворение "Гамлет", был в СССР осужден и запрещен. Цитирование здесь — знак неповиновения.

97

роющий предложенную (навязанную) ему жизнью роль, а артист, ве­дущий свою собственную жизненную партию и ответственный только перед Богом, поэтизируется у Пастернака и, следовательно, у Терца.

Что же дает артистизм? Только ли отточенное мастерство? Нет, прежде всего увеличивает степень объективности изображаемого (благодаря способности встать на место другого, понять иного чело­века, иную психологию, иной образ мыслей), и Пушкин в своих про­изведениях, показывает писатель, действительно беспристрастен, как судьба. Из способности понимания, думается, проистекает и благово­ление поэта к своим героям, к миру вообще: "Он приветлив к изо­бражаемому, и оно к нему льнет" (№ 8, с. 85). Но нельзя упускать из виду и другое: это и благоволение отца (творца) к своим детям (персонажам), которых он, конечно, любит (именно в качестве своих созданий либо потенциальных эстетических объектов).

Откуда смотрит на мир Пушкин? — задается вопросом автор-персонаж (нарочито употребляя обороты, рикошетом задевающие современность): "Сразу с обеих сторон, из ихнего и из нашего лаге­ря? Или, может быть, сверху, сбоку, откуда-то с третьей точки, равно удаленной от "них" и от "нас"?" (№ 8, с. 87). Похоже, Пушкин — "многоочитый" и смотрит на мир сразу со всех сторон, не утрачивая и высшей точки зрения на предмет, а потому оказывается способен примирить непримиримое — уловить диалектику жизни, дать почувст­вовать многозначность явлений действительности, несводимых к ле­жащим на поверхности формулировкам. Вслед за Владимиром Со­ловьевым, указывавшим: "При сильном желании и с помощью вырванных из целого отдельных кусков и кусочков можно, конечно, приписать Пушкину всевозможные тенденции, даже прямо противопо­ложные друг другу. <...> На самом деле в радужной поэзии Пушкина — все цвета..." [400, с. 398—399], вслед за Василием Розановым, пи­савшим о Пушкине: "Ему чужда монотонность и, может быть, чужд в идейном смысле, в поэтическом смысле — монотеизм. Он — всебожник..." [345, с. 174], Абрам Терц не только восхищается безгра­ничной широтой, всеохватностью Пушкина, но еще и подчеркнуто противопоставляет "всеядного и безответственного ... в отношении бытовавших в то время фундаментальных доктрин" (№ 8, с. 96) Пушкина советскому обществу, охваченному идеологической борьбой. "Осво­бождая" Пушкина от узурпации любой из "партий" и делая его зна­менем свободного искусства, писатель не только бросал вызов тота­литарной системе, но и ориентировал советское общество на деидеологизацию и преодоление запрета на мышление.

Не оставляет без внимания Абрам Терц и проблему регуляции поведения свободной творческой личности, которая решается как проблема саморегуляции, нравственного суда над собой через твор­чество. Терц прослеживает по стихам поэта, как строго судит себя в них Пушкин. Вместе с тем в полном согласии с Пушкиным писатель

98

цитирует его высказывание: "... поэзия выше нравственности — или по крайней мере совсем иное дело" (№ 9, с. 174). Нет ли в этом противоречия? Из высказывания не видно, чтобы Пушкин отрицал нравственность, он только ставит поэзию выше, за ней оставляет главенствующую роль. Почему? Один из возможных ответов: чтобы сохранить многозначную, "уклончивую", ненормативную, прихотливо-свободную природу искусства, не свести его к запрограммированному, имеющему "твердый", "окончательный" смысл (и тем самым не убить). Нравственное начало в искусстве - лишь один из его составных элемен­тов; искусство содержит в себе "запасные", смыслы и обретает вневре­менное значение, в то время как нормы морали себя изживают и меня­ются. Нравственные учения имеют устоявшийся характер. Искусство "всегда бежит повторений" [63, с. 453]. Поэтому не исключена трактовка вышеприведенных слов Пушкина как констатации превосходства художе­ственных ("поэтических") методов мышления над нехудожественными, оценка "поэзии" (художественного творчества) как высшей формы знания.

Ницше утверждает: "... высокий дух — сам не что иное, как последнее порождение моральных качеств... он есть синтез всех тех состояний, ко­торые числятся за "только моральными людьми", после того, как они в отдельности, путем долгого воспитания и упражнения, были выработаны, быть может, целыми рядами поколений..." [130, с. 130]. У гения нет по­сторонних — вне искусства — целей ("добрых" или "злых"*). Искусство забирает все его душевные силы, всю энергию, всю волю, весь духовный потенциал, не оставляя ни для чего другого.

"... Искусство, — пишет Юнг, — прирождено художнику как инстинкт, который им овладевает и делает своим орудием" [487, с. 146]. Этот "инстинкт" так же всемогущ, как инстинкт жизни, он подчиняет себе все в человеке. "То, что в первую очередь оказывается в нем субъектом воли, есть не он как индивид, но его произведение" [487, с. 146]. "Благо" про­изведения для него превыше собственного блага, побуждает забыть о себе, жертвовать собой. Можно сказать, что в отношении к объекту творчества истинный художник ведет себя как святой, возделывающий "рай искусств" — "идеальный круг" (Вяч. Иванов) своего бытия. Но, следуя неодолимому творческому "инстинкту", художник как бы "пожирает" человека, забирая у него львиную долю жизненной энергии ("Повышенные способности требуют также и повышенной растраты энергии..." [489, с. 148]).

«Если он, свободный от всякого искусству внеположного явления, пробудит, тем не менее, в людях "добрые чувства" и тем станет "любезен народу", то это будет только следствием внутренней соприродности Красоты и Добра; главное же его дело, собственное дело Красоты, может быть, окажется и малодоступным народу в целом и будет по достоинству оценено только немногими, посвященными в таинства поэзии ("и славен буду я, пока в подлунном мире жив будет хоть один пиит"). И как сама Красо­та не воздействует прямо на мир, так и служитель ее пусть лучше не вмешивается дела мирские: "не для житейского волненья, не для корысти, не для битв, — мы рож­дены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв"», — так интерпретирует эсте­тическую позицию Пушкина Вячеслав Иванов [174, с. 255—256].

99

Зрелый Пушкин, считает Абрам Терц, "всецело в поэзии, он съеден ею, как Рихард Вагнер, сказавший, что "художник" в нем поглотил "человека", как тысячи других, отдавшихся без остатка искусству, знаменитых и безы­мянных артистов" (№9, с. 153). Потому Поэт и ничтожен в человеческом отношении, что в поэтическом он гений, — так, в юнгианском ключе*, ис­толковывает автор "Прогулок" стихотворение Пушкина "Поэт" ("Пока не требует поэта"), к которому (как и к другим произведениям Пушкина) отно­сится как к художественному документу, безусловно доверяя правдивости и точности воссоздаваемых состояний духа художника**. Эта беспощадная к человеку сторона искусства, вскрываемая в книге Терца, проливает свет на те нелестные оценки Пушкина-человека, которые содержатся в воспомина­ниях некоторых современников***.

Отнятое у человека искусство компенсирует иным: исполнением — в поэзии — любых желаний, вплоть до ощущения себя "царем" *** *, "пророком", "демиургом"*** **, давая возможность испытать пережи­вания, родственные религиозному экстазу и влюбленности одновре­менно (либо "помещающиеся между ними").

Согласно Зигмунду Фрейду, именно неудовлетворенные желания — "энергетический источник фантазий, а всякая отдельная фантазия есть осуществленное желание, исправление неудовлетворительной дейст­вительности" [433, с. 162]. Но фантазии (дневные грезы) художника не равноценны фантазиям "человека просто". В акте творчества они получают эстетическое преображение и приходят к читателю в фор­ме, вызывающей высокое наслаждение. "Как этого достигает поэт, остается его собственной тайной; в технике преодоления этого оттал­кивания и резкого разграничения, которое существует между отдель­ными индивидуумами, и заключается вся Ars poetica" [433, с. 166]. В акте творчества художник отчуждается от человека, надличен, им-

* "Каждый творчески одаренный человек — это некоторой двойственность или синтез парадоксальных свойств. ^ С одной стороны, он представляет собой нечто чело­вечески личное, с другой — это внеличностный творческий процесс" [489, с. 145]

** По-видимому, стихотворение "Поэт" избрано автором "Прогулок с Пушкиным" кок произведение, в котором противопоставление "художник — человек" наиболее явно. Однако если брать, творчество Пушкина в целом, то все в нем гораздо слож­нее, диалектичное, многозначнее. Сошлемся на Гоголя, который в статье "В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем же ее особенность" писал: "На все, что ни есть во внутреннем человеке, начиная от его высокой и великой черты до малейше! о вздоха его слабости и ничтожной приметы, его смутившей, он откликнулся так же, как от­кликнулся на все, что ни есть в природе видимой и внешней" [94, т. 7, с. 352].

*** Предельное заострение данная проблема получает в кинофильме М. Формана "Амадеус", посвященном Моцарту. У Терца травестированным знаковым обозначением низшего в Пушкине-человеке становится "Хлестаков", высшего в Пушки­не-художнике - "истукан", божество. (О "Хлестакове" см.: Терц Абрам. Путешествие но Черную речку // Дружба народов. 1995. No I )

*** * В книге "В тени Гоголя" Терц пишет о "внутренней империи автора. Какое то было громадное и населенное государство!" [413, с. 43].

*** ** "Поэт всякий раз филогенетически повторяет процесс словорождения.." [175, г. 263].

100

персонален, представляет собой что-то большее, чем человек*. Вот почему у пушкинского Поэта — в его наивысшем, творческом выра­жении — автор "Прогулок" не обнаруживает лица. Пророк "себе не принадлежит, от себя не зависит, и даже пугает этим отсутствием личного элемента, собственной заинтересованности в том, о чем он глаголет и что выступает как высшая очевидность" [413, с. 55]. Это как бы чистый дух, демиург, творящий миры, которых до него не су­ществовало. "Аллегории, холодные условности нужны для того, чтобы хоть как-то пунктиром обозначить это, не поддающееся языку, пребы­вание в духе Поэзии. Мы достигли зенита в ее начертании, здесь кон­чается все живое, и только глухие символы стараются передать, что на таких вершинах лучше хранить молчание" (№ 9, с. 154), — пишет Абрам Терц, не желая профанировать тайну, которую Пушкин унес с собой.

Гораздо более уверенно чувствует себя писатель, переходя из сферы психологии творчества в сферу собственно эстетическую. Вжи­ваясь в пушкинские тексты, играя с ними, "инсценируя" их, он дает нам возможность будто впервые ощутить красоту и прелесть пушкин­ских строк, насладиться глубиной, гармонией, благоуханием его про­изведений, осмыслить и собственно литературоведческие открытия Абрама Терца. В книге возникает не только образ Пушкина, но и образ пушкинской поэзии, которую как бы держит в своих объятиях и кружит, кружит, кружит в танце мыслей, чувств, метафор, парадоксов, разнообразных игровых приемов писатель. В одном произведении он стремится совместить стилевые особенности как бы всех пушкинских произведений сразу, обращается к прямым стилизациям, открытиям модернистов, попутно пародируя себя (Абрама Терца), взявшегося за неподъемную задачу. Не ошибаются те, кто видит в книге самовыра­жение писателя, "перевоплощающегося" в Пушкина, вливающего в выхолощенного, опримитивизированного поэта свою живую кровь.

Иронизируя и дразня, Абрам Терц расшатывает утвердившиеся в советском литературоведении представления о Пушкине и пушкин­ском реализме, доказывает, что после Пушкина русская литература пошла не пушкинским путем, изменив ему в главном: отказалась от всецелого служения искусству, со временем все более и более под-

Согласно Артуру Шопенгауэру, «гениальность — это способность пребывать в чистом созерцании, теряться в нем и освобождать познание, существующее первона­чально только для служения воле, избавлять его от этого служения, т. е. совершенно упускать из виду свои интересы, свои желания и цели, полностью отрешаться на вре­мя от своей личности, оставаясь только чистым познающим субъектом, ясным оком мира, — и это не на мгновения, а с таким постоянством и с такою обдуманностью, какие необходимы, чтобы воспроизвести постигнутое сознательным искусством и "то, что предносится в зыбком явленье, в устойчивые мысли навек закрепить"» [470, с. 199]. Так как чистое созерцание предполагает совершенное растворение в объек­те и самоотрешение, то гениальность, по Шопенгауэру, "есть не что иное, как пол­нейшая объективность..." [470, с. 199].

101

чиняя себя внеэстетическим задачам. От классического пушкинского реализма она пришла в конце концов к социалистическому класси­цизму (как предлагает Синявский в статье "Что такое социалистиче­ский реализм?" именовать социалистический реализм) и в какой-то момент начала деградировать. В условиях, когда социалистический реализм был декретирован как обязательный для советских писателей метод, а другие формы художественного творчества загонялись в подполье, Терц своей книгой воззвал: вперед! к пушкинскому чисто­му искусству! Снова и снова не устает писатель напоминать: Пуш­кин "достаточно свободен, чтобы позволить себе писать о чем взду­мается, не превращаясь в доктринера какой-либо одной, в том числе бесцельной идеи.

Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум...

Ландшафт меняется, дорога петляет. В широком смысле пушкинская дорога воплощает подвижность, неуловимость искусства, склонного к перемещениям и поэтому не придерживающегося строгих правил на­счет того, куда и зачем идти. Искусство гуляет" (№ 9, с. 177—178). Абстрактное понятие олицетворяется, предстает как живое существо, в силуэте которого угадывается облик Пушкина. Сам Терц, "прогули­вающийся" с Пушкиным, удивительно напоминает "прогуливающегося шизофреника" Делеза и Гваттари, утверждавших новую модель ак­тивной личности, тотально отвергающей капиталистический социум, живущей по естественным законам "желающего производства".

Чистое искусство рассматривается в "Прогулках" в разверну­том культуристорическом контексте: как реализация одной из зако­номерностей развития духовной жизни человечества, начинающего на определенном этапе освобождаться от безраздельной монополии религии (нередко оказывавшейся и формой государственной идеоло­гии), стремящегося выработать более широкий взгляд на мир и в то же время сохранить некий сверхвременной идеальный образец, с которым может соотносить себя как с эталоном. В силу того, что ис­кусство не склонно, подобно религии, принимать создаваемые обра­зы за реальность (более объективно), в силу его неисчерпаемой мно­гозначности именно искусство годилось на эту роль.

"У чистого искусства есть отдаленное сходство с религией, кото­рой оно, в широкой перспективе, наследует, заполняя создавшийся вакуум новым, эстетическим культом, выдвинувшим художника на ме­сто подвижника, вдохновением заместив откровение. С упадком тра­диционных уставов оно оказывается едва ли не единственной приста­нью для отрешенного от мирской суеты, самоуглубленного созерца­ния, которое еще помнит о древнем родстве с молитвой и природой, с прорицанием и сновидением и пытается что-то лепетать о небе, о чуде" (№ 9, с. 176), — пишет Абрам Терц. "Отпадение" искусства от

102

религии в образно-метафорической форме отражено, по мысли писа­теля, в "Пире во время чумы", в той сцене, где Председатель отвечает отказом следовать за Священником. Пир во время чумы, согласно Абраму Терцу, — "пушкинская формулировка жизни" (№ 8, с. 94). Что это: упоение радостью бытия, в то время как за спиной у каждого стоит смерть? ответ бессмертным искусством на обреченность чело­века? упоение пиром поэзии посреди жизни-чумы? Формула настоль­ко емкая, неоднозначная, что ни одна из существующих трактовок не в состоянии ее исчерпать. И во многом объясняющая пушкинскую жажду, кажется, все перенести в стихи, все сохранить, спасти, увеко­вечить в живых, чувственно-конкретных образах.

И опять-таки на примере Пушкина писатель показывает, что пра­во быть самим собой искусству приходилось отстаивать в противо­стоянии поборникам той или иной формы духовной однозначности. Этот процесс не только не завершен — его завершению не предви­дится конца: в русской литературе «поспеоттепельного» двадцатиле­тия противостояние, обозначившееся в пушкинскую эпоху, обретает новую остроту и напряженность в связи с проблемой выбора даль­нейшего пути. В отвлеченных, казалось бы, литературных спорах* отрабатывалась модель желанной будущей России, подвергались об­суждению концепции плюрализма и монизма, открытого и закрытого общества. Не случайно на автора "Прогулок" обрушились не только официальные круги, но и те представители неофициальной литерату­ры, для которых мировоззренческая позиция Терца оказалась непри­емлемой.

"Третий суд над Абрамом Терцем (который продолжается до сих пор) начал Александр Солженицын статьей "... Колеблет твой тренож­ник" ("Вестник РХД", 1984)..." [347, с. 158]. Из статьи видно, что Сол­женицын расценивает "Прогулки с Пушкиным" не как художественное произведение, а как литературоведческую работу**. Не принимая во внимание эстетическую специфику книги, особенности художественной условности в ней, Солженицын обнаруживает совершенно преврат­ное ее понимание, подвергает резкой критике, автора зачисляет в хулители России. Можно сказать, что книга прочитана Солженицыным не на том языке, на котором она написана***. Подтверждение тому — завершающий статью вдохновенный микроочерк о Пушкине, выпол­ненный в традициях русской религиозно-философской критики, как бы демонстрирующий Синявскому-литературоведу*** *, какой должна

Допустимых в условиях советской действительности только на неофициальном уровне.

"Так трудится Синявский, чтобы сделать свое сочинение памятной гримасой нашего литературоведения" [397, с. 152].

*** Эту ошибку повторят в дальнейшем и многие другие, незнакомые с теорией постмодернизма.

*** * Использование номинации "Синявский", а не "Абрам Терц" — еще одно под­тверждение непонимания Солженицыным функции автора-персонажа в "Прогулках".

103

быть работа о гении русской литературы*. Отвечая Солженицыну в статье "Чтение в сердцах" ("Синтаксис", 1984), Синявский показал, что его книга — не о том, что приписывает ей Солженицын, предъявляя су­ровые обвинения автору, и вообще "никакая это не "критика". <...> Это лирическая проза писателя Абрама Терца..." [378, с. 205]. Он отстаивает свое право на художественный поиск: "Чем в тысячный раз повторять общеупотребительные штампы о Пушкине, почему бы, пользуясь его живительной свободой, не попробовать новые пути осознания искусства — гротеск, фантастика, сдвиг, нарочитый ана­хронизм (при заведомой условности этих стилистических средств)?" [378, с. 207]. Вместе с тем писатель отвергает метод навязывания тексту не заложенной в нем идеологии, побивания камнями за образ мыслей.

Но если бы даже Солженицын правильно понял "Прогулки с Пуш­киным", вряд ли он принял бы пронизывающее книгу мировоззрение, и прежде всего — пафос деидеологизации духовной жизни, установку на плюрализм. Ведь именно Солженицыну принадлежит статья "Наши плюралисты" ("Вестник РХД", 1983), представляющая собой отрывок из второго тома "Очерков литературной жизни"**, где писатель выяв­ляет свое отрицательное отношение к плюрализму. Выясняется, одна­ко, что плюрализм в понимании Солженицына существенно отличает­ся от плюрализма в понимании Синявского. Принцип плюрализма то ли действительно воспринят Солженицыным (по его отдаленности от русских "западников") упрощенно, то ли намеренно окарикатурен. "...Как можно больше разных мнений, — и главное, чтобы никто серь­езно не настаивал на истинности своего", — иронизирует он [398, с. 211]***. Сами же сторонники плюрализма имеют в виду множест­венность смыслов, включаемых в себя истиной, которая никому не дана во всей полноте. Они проповедуют терпимость к чужому мне­нию, даже если его не разделяют (хотя, конечно, оставляют за собой право его критиковать), отвергают авторитаризм мышления, монопо­лию любой из идеологических систем. Вот почему "Чтение в сердцах" Синявский завершил словами: "Кто же вам дал эту власть — присво­ить Пушкина, узурпировать Россию? Религию, нравственность, искус-

* На это Синявский ответил следующее: "Солженицын рекомендует (это за колю­чей-то проволокой!) опираться на работы о Пушкине — Бердяева, Франка, Федотова, П. Струве, Вейдле, Адамовича, О. А, Шмемана. Как будто не знает, что в Советском Союзе не то что в тюрьме — на воле эти книги запрещены. Требует он также расши­рить наши узкие и грубые представления о Пушкине за счет того, что ему, Солжени­цыну, особенно импонирует в Пушкине — имперские заботы, патриотизм, признание цензуры, обличение США, критика Радищева... Это чтобы я, лагерник, посаженный за писательство, лягнул Радищева, проложившего дорогу русской литературе в Сибирь?! Но, простите, это не мой Пушкин, это Пушкин Солженицына" [378, с. 205].

** Том первый — "Бодался теленок с дубом". 1-е изд. — YMCA-Press. Париж, 1975. Дополнительный текст — "Новый мир". 1991. № 6, 7, 8, 11, 12.

*** На статью "Наши плюралисты" Синявский ответил статьей "Солженицын как устроитель нового единомыслия" [377].

104

ство? Исключительно себе и своим единомышленникам. <...> Какую все-таки дьявольскую веру в собственную святость надо носить в ду­ше, чтобы других людей, не согласных с тобою, лишать обыкновенно­го права — любить свою родину..." [378, с. 210].

Полемика вокруг "Прогулок с Пушкиным", новаторство которых мало кто оценил*, неожиданно вскрыла не только эстетическую, но и сверхэстетическую значимость рассматриваемых писателем проблем, от решения которых зависит не только будущее литературы, но и бу­дущее российского общества. Восторжествует ли пушкинский тип лич­ности — "эллинский", свободно-творческий, артистичный, универсаль­ный и пушкинское же отношение к миру — отношение открытости, благоволения, "ладности, гармонии, согласия" [346, с. 191] или победят узость, нетерпимость, фанатизм, прагматизм, не в последнюю оче­редь зависит от того, какому типу личности общество отдаст приори­тет. Терц-Синявский выдвигает в качестве эталона пушкинский тип личности (как он его понимает), поэтизирует русского человека "в его развитии" [94, т. 7, с. 58].

В книге писателя нашел свое выражение эстетический принцип "мир как текст". Вторичное коннотирование, к которому прибегает автор, ши­роко раздвигает ее пространственно-временные границы, отсылает к бесконечному множеству "следов" в Книге культуры. "Прогулки с Пушки­ным" рассчитаны на множественность интерпретаций, и к изложенной выше следует относиться лишь как к одной из возможных.

К сожалению, большинство обращающихся к "Прогулкам с Пуш­киным" никак не учитывают постмодернистскую природу книги Абра­ма Терца и судят "Прогулки" в основном как некое странное литера­туроведческое исследование. Во всяком случае такой взгляд домини­ровал при обсуждении произведения редколлегией журнала "Вопросы литературы" совместно с Пушкинской комиссией Института мировой литературы в 1990 г. Стенограмма обсуждения, опубликованная в журнале "Вопросы литературы" [309], оставляет впечатление, что дверь-текст пытаются открыть совсем неподходящим ключом. Отсюда суждения, что "Прогулки" — это "критика ради критики" ("чистая кри­тика"), особый вариант лагерно-уголовного "творчества", непушкинский союз "среднего" с "подлым", сращивание "нового правого" ав­торитаризма и "нового левого" революционизма, род литературо­ведческой хлестаковщины, книга, которая учит лукаво мыслить. Вместе с тем в разбросанном виде в выступлениях участников дискуссии, по крайней мере некоторых из них, зафиксированы существенные признаки постмодернистской поэтики, которые нашли воплощение в данном произ­ведении. В своей совокупности эти наблюдения дают своеобразный на­бросок "портрета" нового для русской литературы явления, еще по-настоящему не узнанного в лицо.

* "Наверное, самым печальным открытием в этой истории было то, что россий­ские люди немного разучились читать" [347, с. 159].

^ 105

Так, Сергей Бочаров заслугой Абрама Терца считает внимание к теме случая, вариативности, гипотетичности бытия, развернутой как философская тема Пушкина.

Ирина Роднянская призывает учитывать особенности творческого метода Терца в "Прогулках с Пушкиным", поясняя: "...суть книги, ее "весть" возникает из диалектики множественных переходов от "высокого" к "низкому" и обратно (в свободе которых автор подра­жает пусть и несколько "терцизированному", но все же сущему Пуш­кину)" [309, с. 90]. Метод Терца, согласно Роднянской, — метод "совпадения противоположностей и текучего их взаимоперехода" [309, с. 90]. Поэтому у него двоятся определения, нет оконча­тельных оценок, все подвижно, диалектично.

Алла Марченко отмечает двойственную природу жанра, в ко­тором создана книга Терца, соединяющая в себе литературовед­ческое исследование и художественное произведение, призыва­ет к целостному его восприятию, без чего по-настоящему понять "Прогулки с Пушкиным" невозможно. Критик обращает внимание на то обстоятельство, что под обложкой "Прогулок" встретились как бы три Пушкина: Пушкин, существующий в сознании непро­свещенной массы, Пушкин, существующий в сознании подготовленного читателя, и Пушкин, существующий в сознании по­эта (художника слова), вступающие между собой в тесные отношения. Это во многом и предопределило новизну подхода к изображению личности Пушкина.

Юрий Манн акцентирует деканонизирующий характер рабо­ты Терца над образом Пушкина, касается некоторых принципов деканонизации и таких особенностей поэтики "Прогулок", как остранение, эпатаж, карнавализация, использование псевдонима-маски "Абрам Терц", направляет взгляд к тому, что за маской.

Игорь Золотусский также предлагает не забывать о роли литературной маски, используемой автором, о входящем в повествова­ние элементе отстранения, игры, театральности: "Эта игра имен серьезнее, чем кажется: в ней есть целомудрие, оправдывающее фа­мильярность текста" [309, с. 108].

Валентин Непомнящий отдает дань талантливости написанной Терцем книги, но понимание искусства как самозаконной Игры, природа которой — Стихия, не приемлет. Не удовлетворяет Непом­нящего и та роль, которая отводится игре самим Терцем: "Книга суще­ствует по этим законам, она тоже — игра; в данном случае представ­ление. Автор играет в эту книгу, играет в Абрама Терца, играет в прогулки, играет в Пушкина" [309, с. 147].

По мысли Александра Архангельского, вся книга построена на последовательном преодолении теории "служебности" культуры — в пользу теории ее "самоценности".

106

Петр Вайль и Александр Генис характеризуют Терца как против­ника любой идеологии, любой гегемонии, мудреца, киника и скептика: для него самое подходящее место жительства — искусст­во, по законам которого он не только творит, но и существует.

Терц-Синявский сделал "пародию из своего имени, мистерию из сво­ей профессии ... философский диалог из своей жизни" [309, с. 123]. От фантастического реализма, который писатель скрестил с "документализмом" литературоведения, он пришел к созданию новых жанров, созданию литературы нового типа вообще.

В 1991 г. в печати появляется статья Леонида Баткина "Синявский, Пушкин — и мы", в которой дается наиболее развернутый (на сего­дняшний день) анализ "Прогулок с Пушкиным".
^

Интерпретация Леонида Баткина*


Это в высшей степени внутренне свободная (и потому очень пуш­кинская) книга. Она свободна от всех видов идеологического приспо­собления и укорачивания Пушкина. Читая Пушкина, Синявский, как булгаковская Маргарита, намазавшись чудодейственной мазью, взви­вается нагишом над крышей, готов кричать, как она: "Свободен! Свободен!" Словно в гоголевской "Страшной мести", земля становит­ся видна во все стороны до последних пределов; все слова, припод­нятые ли, бытовые ли, литературоведческие, грубые, принадлежат единому, не разорванному и не иерархизированному языку и созна­нию. Просторечная и грубая откровенность смягчается благодаря рафинированному характеру книги и сама смягчает, уравновешивает эстетизм, который мог бы показаться чрезмерным. "Прогулки" рассчи­таны, конечно, на артистизм читателя. Для читателя иного склада они малодоступны.

Нельзя сказать, что Синявский предложил новую концепцию пуш­кинского творчества. Автор всей душой доверился мнению, которое с похвалой или с осуждением твердили о поэте полтораста лет. О том, что Пушкин — художник с головы до пят, можно сказать, чистейшее воплощение художества, сама поэзия и ничего более. Почему Синяв­ский ограничился столь избитой идеей? Да просто потому, что она верна.

Пушкин в "Прогулках" редкостно не разорван на "прозрения" и "падения", на пресловутый Дух и бытовое существование, на худож­ника и "мыслителя", на важное и пустяки, на "стороны" и "этапы". Все важно в загадке Пушкина, и нет пустяков, не имеющих к ней сокро­венного отношения.

Традиционная, в сущности, концепция проведена через изгибы и повороты, на каждой странице и чуть ли не в каждом абзаце ее встряхивающие и неузнаваемо освежающие. С каждой страницей проза Синявского становится все гуще и гуще. "Прогулки" написаны в

* СМ.: Баткин Л. Синявский, Пушкин — и мы // Октябрь. 1991. № 1.

107

СВОБОДЕ, человеческой свободе жить, пусть не так, как хочется, пусть в тисках судьбы, но именно судьбы, а не просто "обстоятельств"... Свобода художника, художническая воля и доля

предстают как самое концентрированное выражение человеческой свободы вообще.

Синявский исходит из поэтики Пушкина, ею же и заканчивает. Но внутри этой бесконечной спирали — "Пушкин в жизни", контрасты и переходы от поэта к человеку в нем, от человека к поэту в нем, к ху­дожественному жесту, к поведению в поэзии.

^ Пересечения смыслов — вот композиция и вот метод работы Синявского. Жанр "Прогулок", их развязная (т. е. развязанная: просторечная, фамильярная, застенчивая, грубовато-ласковая, эле­гантная, патетическая) интонация, внешняя необязательность любого замечания дают цельность взгляда, высвобождение из любых шор, как и ощущение недостигаемости, непостижимости, незавершаемости Пушкина. Это написано не по законам ученого или просто последо­вательного и расчлененного рассуждения, а по законам... хорошей прозы? Да, блестящей культурнейшей прозы. Логика мысли в ней — музыкальна. Проза Синявского в "Прогулках" все же есть именно литературоведение, притом очень серьезное , хотя его литературове­дение есть лирическая проза. Он прогуливается с Пушкиным вдоль этой жанровой межи. Тексты Пушкина — вот необходимый тормоз, зажигание, коробка скоростей — все, кроме педали для газа и мар­шрута. Случается, Абрама Терца заносит. Но у читателя своя голова на плечах. Возьмет в руки томик Пушкина, задумается. Уж что-что, а поводы задуматься Синявский предоставляет щедро.

» 00

Несмотря на множество интересных наблюдений, Леонид Баткин, подобно Александру Солженицыну, использует номинацию "Синявский", а не "Абрам Терц", оставив весьма важный аспект "Прогулок" без внимания. В том же 1991 г. появляется статья Вадима Линецкого "Абрам Терц: лицо на мишени", посвященная как раз это­му, обойденному Баткиным, аспекту.
^

Интерпретация Вадима Линецкого*


По ряду фундаментальных причин русскому сознанию трудно примириться с тем, что все свойственное Терцу вовсе не характерно для Синявского, который скорее полная противоположность своего двойника. Образ Абрама Терца является самостоятельным фактом литературы. Но это "раздвоение" личности, как говорит сам Синяв­ский, — не вопрос индивидуальной психологии, а скорее проблема художественного стиля, которого придерживается Абрам Терц, — сти-

СМ.: Линецкий В. Абрам Терц: лицо на мишени // Нева. 1991. № 4.

108

ля иронического, утрированного, с фантазиями и гротеском. Наречен "двойник" так, чтобы было "интереснее и смешнее". От того, призна­ем ли мы Абрама Терца простым псевдонимом или маской, — зависит многое. Если псевдоним "не меняет логической формы, но на нее во­дружает новую форму" (Г. Шпет), то литературная маска, будучи сама по себе "поэтической формой" (Г. Шпет), требующей соответствующе­го восприятия, создает принципиально новый контакт повествователя с читателем. Абрам Терц и есть такая маска, потребность в которой давно давала себя знать в русской литературе. Был у нас, разумеет­ся, Козьма Прутков. Но для создания этой единственной в своем роде маски потребовались соединенные усилия трех литераторов. Нужда в полноценной литературной маске особенно остро ощущалась писа­телями, чье творчество так или иначе шло вразрез с главным направ­лением русской литературы.

Для русской культуры характерно настороженное отношение к маске (влияние византийской традиции в противовес католической). Иное дело — культура советская, сама по себе являющаяся онтоло­гической фикцией, окаменевшей в грандиозных формах соцреализма, производящая впечатление застывшей маски, карикатуры на культуру русскую. Маска и в ней станет элементом чужеродным, но уже не семантически, а функционально: в контексте советской культуры мас­ка будет означать привнесение в регламентированный, не подлежа­щий изменениям порядок начала движения, игры и в этой своей функ­ции соотносится с традицией юродства. "Разногласия" с реализмом социалистической эпохи вели Синявского к реабилитации старого героя, но, чтобы вырваться из замкнутого круга, роль "лишнего чело­века" взяла на себя маска. Абрам Терц — звучит, конечно, шоки­рующе. Шокирует то, что в роли русского писателя выступил бродяга, вор, преступник, полуфольклорный персонаж — одесский жулик Абрашка Терц. Тем самым подчеркивалось, что автор — аутсайдер, от­щепенец, изгой. Перевоплощение Синявского в Терца сопоставимо с эстетическим эпатажем польских "каскадеров литературы" Анджея Бурсы, Марека Хласко, Эдварда Стахура. Абрам Терц — первый кас­кадер русской литературы.

Не следует ли, однако, из сказанного, что Абрам Терц — это как бы лучшее' "я" Синявского? Один из смыслов маски в том и состоит, чтобы сделать невозможным окончательный однозначный ответ на этот вопрос, а тем самым напомнить о невозможности ухватить ра­циональной дефиницией иррациональную многомерность искусства.

>>

Развивает и углубляет интерпретации Баткина и Линецкого, дает собственную трактовку феномена Абрама Терца Евгений Голлербах в статье "Прогулки с Терцем" (1993).

109
^

Интерпретация Евгения Голлербаха*


Литературная маска, используемая Синявским, до определенного момента была мерой безопасности. Она синтезировала в себе не только обе ипостаси Синявского, но вобрала также отдельные черты личности жены писателя — Марии Розановой (во всяком случае — присущего ей естественного языка). "От себя" же Синявский привнес тесное взаимодействие со всем контекстом мировой культуры. Маска автора-персонажа помогла Синявскому выразить те стороны своей индивидуальности, которые он, вероятно, не решился бы выразить ни в какой другой форме. Синявский эмоционален и иррационален, он весь — сплошное воплощение творческого начала. Его философство­вания чаще всего наивны, а порой обескураживающе нелепы, но зато его рефлексия, его бесконечные самокопания, переживания, его творческие пульсации — все это выдает натуру художественно неор­динарную, обладающую несомненными креативными потенциями и тем интересную нам. Творчество для Терца-Синявского — самовыра­жение. И даже когда Синявский пишет о Пушкине, Гоголе, Розанове, Ремизове, в них, как в зеркалах, писатель рассматривает самого се­бя. Эстетическая программа Терца-Синявского несет отпечаток воз­зрений Оскара Уайльда. Но Терц-Синявский не придает своим взгля­дам характер системы, так как считает, что любая система противна духу творчества, а любое доктринерство — противник свободы. Лите­ратура, возникшая после появления Терца, существенно отличается от того, что было до него, — и преобразил ее все-таки Терц. Его проза — великолепный образец русского искусства для искусства, эталонная мерка для современной "чистой литературы"**.

>>

Первым на постмодернистскую ориентацию творчества Синяв­ского начиная с "Прогулок с Пушкиным" указал Александр Генис в статье "Андрей Синявский: эстетика архаического постмодернизма" (1994).

Интерпретация Александра Гениса***

Синявский стоял у истоков русского постмодернизма. Он опро­вергал модернистскую концепцию соцреализма, намертво связываю­щую искусство с жизнью и требующую преобразования мира по ху­дожественному проекту. Синявский преобразовал не мир, а себя. Собственным примером он указал путь трансформации человека в

СМ.: Голлербах Е. Прогулки с Терцем // Звезда. 1993. № 7.

** В 1993 г. Евгений Голлербах издает посвященную Терцу книгу "Трепетный про­вокатор", расцененную рецензентом "Нового литературного обозрения" (1994, № 9) как оскорбительную для писателя.

*** СМ.: Генис А. Андрей Синявский: эстетика архаического постмодернизма // Нов. лит. обозрение. 1994. № 7.

110

писателя. Вставив себя в текст, он создал соблазнительный прецедент для иного освоения художественной реальности. Главное произведе­ние Синявского — Абрам Терц, возникший в результате раздвоения авторской личности. Абрам Терц — не автор-персонаж, а собственно автор, человек-цитата. Он нужен Синявскому, чтобы избежать прямо­го слова. Текст, принадлежащий "другому", может рассматриваться как большая, размером с целую книгу цитата. Для Синявского важно взять текст в рамку, жестко отграничить жизнь от искусства.

Искусство в космогонии Синявского — источник жизни, первичный им­пульс энергии, который порождает мир; смысл искусства — в "воспоминании", в возвращении назад, к своему истоку. Метод писателя может быть охарактеризован как своего рода археология или палеонтоло­гия искусства: реконструкция целого по дошедшим до нас останкам.

Синявскому близка философия недеяния, пассивной восприимчи­вости, отказа от самого себя в пользу текста. Это условие погружения в искусство. По этой же причине Синявский — интуитивист. Он меняет напряжение авторской воли на свободный произвол стихов и стихий, отнимает у писателя привычное место в культурной иерархии, отказывает ему в авторстве. Если символ веры постмодерниста — кавыч­ка, цитата, то Синявский цитирует не содержание и не форму про­шлых произведений, а самое ткань, основу словесности: он ведет читателя против течения реки к ее истоку, как алхимик, занят изготов­лением чистого, без примесей, искусства, которое обладает чудесным свойством — уничтожать границу между материальным и духовным, между словом и делом. Современная русская литература во многом развивается в том русле, которое прокладывал Абрам Терц.

>>

При всей ее оригинальности интерпретацию Гениса также непра­вомерно рассматривать как бесспорную и "окончательную". Образ Абрама Терца, возникающий благодаря использованию авторской маски, имеет и внутритекстовой характер (в этом качестве он высту­пает как автор-персонаж "Прогулок"), и межтекстовой (в этом качест­ве он объединяет все литературные произведения писателя и ряд его литературно-критических работ, давая ключ к их восприятию), и вне-текстовой (в этом качестве он выходит в сферу концептуализма).

Не будет иметь "директивного", "окончательного" характера ни одна из тех интерпретаций "Прогулок с Пушкиным", которые, надо думать, появятся в будущем. Познание заключенной в произведении художественной истины, ветвящейся по всем направлениям, отсылающей к бесчисленным "следам" в пространстве культуры, вступающей во взаимодействие с личным "тезаурусом" исследователя, не может быть завершено принципиально. Потому и заканчиваться любая интерпретация должна не точкой, а знаком стремления к бесконечности (>>00).

111

Принцип множественности интерпретаций реализует плюралисти­ческий подход к явлениям литературы и искусства. Помимо всего про­чего, он служит литературе защитой от диктаторских замашек крити­ки, ставит ее на место, лишая абсолютистских претензий. И хотя вряд ли место критики в лакейской, как утверждает Виктор Ерофеев (см.: [143])*, он, безусловно, прав, вскрывая карательную по отноше­нию к литературе роль, которую часто играла российская критика, в годы советской власти нередко становившаяся средством травли и расправы с писателями. Постмодернистская интерпретация, предпо­лагающая дешифровку художественного кода, использованного в произведении, переориентирует с критики-"судебного разбирательст­ва" на критику-сотворчество, в чем-то "продолжающую" произведе­ние. И именно Абрам Терц давал пример сближения литературы и литературной критики, на которую распространялись принципы "поэтического мышления".

"Прогулки с Пушкиным" отмечены многими приметами "постмо­дернистской чувствительности", втягивают читателя в творческое чтение на правах "соавтора".

>>|n

Параллельно с Терцем и некоторые другие представители не­официальной русской литературы двигались в направлении, которое привело их к постмодернизму. Каждый из них самостоятельно, на свой страх и риск, прокладывал новую дорогу в литературе, как бы кончиками нервов улавливая дух раскрепощения, плюрализма, кото­рым повеяло в мире. Многообразные настроения, определявшие ат­мосферу художественной жизни Москвы и Ленинграда, при преиму­щественной ориентации на андерграунд с его свободой, самиздатом, культурными интересами, новые тенденции не только в литературе, но и в живописи, скульптуре, архитектуре, театре, киноискусстве — все это кожей впитывали по-разному начинавшие писатели, чутко ощу­щавшие и иное: несокрушенную власть тоталитарности в жизни и умах людей, запрет на мышление и свободное творчество, ложь офи­циальной пропаганды, духовную оскопленность народа.

Показательно, что у истоков русского литературного постмодер­низма стоят, может быть, самые культурные, самые эрудированные писатели послесталинского поколения, помешанные на литературе и искусстве, воспринимавшие исходящие от них токи как импульс для собственного творчества. В мире культуры они видели тот "земной рай", которого не обнаруживали в реальной действительности. Здесь царили свобода, талант, многоцветье спектров духовного бытия. Ху­дожественный метод познания жизни и самих себя представлялся им

* Хотя бы уже потому, что многие постмодернистские писатели одновременно вы­ступают и как литературные критики.

112

более объективным, точным, глубоким, нежели другие известные ме­тоды. Оптическое стекло культуры оказывалось не искажающей мир, а раскрывающей его подлинные черты призмой, позволяющей опре­делить, в какой точке развития человеческой цивилизации находится советское общество, постичь степень собственной приобщенности к духовным накоплениям веков. Творчество новых форм культуры из "запасов" старой, нередко погребенных в тайниках спецхранов, а иногда отсутствовавших и там, добываемых по самым невероятным каналам, с риском испортить себе жизнь, было и средством спасения культуры, насыщения культурой духовных пор общества. Сопряжение классических текстов с "текстом" самой жизни, языка высокой литера­туры с языком официальной и низовой культуры давало непредска­зуемый эффект.

В русской культуре начинают рушиться перегородки, ведется пе­реконструирующая творческая работа, складываются новые эстетиче­ские представления. И хотя на поверхности все остается неизменным, незыблемым, возникает первая волна будущего культурного взрыва. Сам момент перехода от литературы традиционного типа к литера­туре, обретающей постмодернистскую ориентацию, отразил роман Андрея Битова "Пушкинский дом". В нем автор как бы подводил итог целого периода развития русской литературы, связанный с утвержде­нием в ней реализма, "экстерном" проходил школу модернизма, на­щупывал новые возможности художественного постижения мира. Гна­ла писателя вперед "энергия предвосхищения".




Скачать 10,34 Mb.
страница14/53
Дата конвертации25.10.2013
Размер10,34 Mb.
ТипУчебное пособие
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   53
Разместите кнопку на своём сайте или блоге:
rud.exdat.com


База данных защищена авторским правом ©exdat 2000-2012
При копировании материала укажите ссылку
обратиться к администрации
Документы